Журавль в клетке
Шрифт:
– У тебя и запросики, Егоровна! Ладно, давай дальше. Какой, какой он, опиши поподробнее.
– Ну, какой… – задумалась я, представляя себе то соседа Максима, то еще какого-нибудь своего несостоявшегося жениха, и от этого мне стало вдруг так нехорошо, что я даже помотала головой. – Какой… С чувством юмора!
– Да нет, – поморщился Соломатько. – Из себя какой он?
– А-а-а… – Я опять невольно в мыслях перебрала женихов и вздохнула. – Ну, не знаю. Наверно, представительный такой, крепкий…
– Крепкий в смысле фигуристый? – очень серьезно спросил Соломатько,
Я засмеялась:
– В смысле ниже пояса. Доедай, а то сейчас примчится Маша с проверкой, не порешил ли ты охранника.
– Не порешил ли я… – повторил ничуть не обескураженный Соломатько и с ходу другой рукой крепко прижал меня к себе, хамовато, как мне показалось, ощупывая сзади.
– Ты чего-нибудь хотел? – очень умно спросила я и с большим трудом вывернулась из его объятий, удивительно грубых для таких интеллектуальных претензий.
– Я-то? – Он поскреб подбородок и засмеялся.
А я, вместо того, чтобы вздрогнуть и затрепетать, как вчера или сегодня утром, вдруг впервые заметила, что его четко очерченный подбородок, совершенно такой же, как у Маши, перерезает ровная, глубокая линия. Но у Маши ее нет. Неужели я настолько его забыла? Не могла же эта бороздка появиться только сейчас? Он принял мое молчание за что-то совсем другое.
– Ну, извини, Егоровна, не хотел обидеть. Не загружайся. Я, кстати, тебе тут кой-чего написал ночью. На память о прекрасных и светлых днях, проведенных без тебя. Вот возьми. – Он протянул мне бумажку, аккуратно исписанную мелкими буковками.
– Что это? – Я отлично помнила этот почерк, потому что хранила, дура, все годы три с половиной загадочных неоконченных стихотворения, которые Соломатько посвятил мне, хотя никак не могла взять в толк ни тогда, ни позже, почему и когда, судя по меланхолическому сюжету, я бросила несчастного автора.
– Потом прочтешь! – Он отобрал у меня бумажку, свернул в гармошку и сунул в передний, «ляжечный», карман Машиных брюк, в которых я по-прежнему не очень уверенно себя чувствовала, но свои черные джинсы уже из принципа не хотела надевать. – Давай, что еще принесла? Что там под крышечкой? – быстро и плотоядно спросил Соломатько, громко чмокнув заблестевшими в предвкушении еды губами.
16
Canis vulgaris
Наверно, трудней всего расстаться не с другим человеком и даже не с собственным прошлым, а с нежно, годами взлелеянным идеалом. Я смотрела на Соломатька и теперь-то уж вполне отдавала себе отчет – вот он, человек, из-за которого я, умница-красавица, положительная и замечательная, осталась одна. Потому что и через много лет он мешал мне адекватно воспринимать окружающих мужчин. Вот человек, которого я так и не смогла забыть. И от которого я и сейчас, похоже, теряю рассудок… Вот он и не он. Разве человек, которого я любила, от легкого прикосновения которого до сих пор замираю внутри – вот только сегодня утром замирала, – разве мог бы он так прожорливо есть, торопясь и жадно глотая, после того, как был оскорблен в своем самом естественном мужском желании?
Хотя, может, он вовсе и не был
Спрашивается: а кто больше оскорблен?
Я сама остановила свои мысли и спросила Соломатька, задумчиво катающего по столу обгрызенную косточку:
– О чем ты думаешь?
– Егоровна, – ответил мне Соломатько, подкинув косточку и поймав ее на лету вытянутыми в смешную трубочку губами, – а ты в клуб ветеранов самодеятельной песни не входишь? Песенки у костра в ля миноре под три аккорда, супчик из котелка, одна пара запасных носков на двоих влюбленных…
– Ты что, вот об этом сейчас думал?
– Да нет… Просто хочу тебе сказать, что ты производишь впечатление удивительно несовременного человека, несмотря даже на модную профессию и стильные шаровары, которые, кстати, тебе слегка маловаты и наводят меня на раздражающие мысли.
– Например?
– Например, зачем тебе трусы такого фасона здесь, на моей даче, вернее, на даче нашей семьи, где ты околачиваешься в качестве… м-м-м… скажем, моего охранника?
Я пожала плечами:
– Ерунда. Трусы удобные, называются стринги, на них хорошо смотрятся любые брюки. Думаю, ты в курсе, как глубоко семейный человек.
– Не расскажешь, чем именно они удобные? – Соломатько смотрел на меня, улыбаясь.
– Нет, не расскажу. О чем-нибудь серьезном ты думаешь?
– Думаю. – Соломатько откинулся поудобнее. – Почему у тебя не отрастают собачьи радости?
Я прямо подавилась:
– Эт-то что еще такое?
Он усмехнулся:
– А это такие забавные мешочки, которые неумолимо обвисают у женщин по обе стороны рта к сорока годам. И придают им выражение обиженных собачек Или злых собачек. У кого как.
– У твоей Татьяны – как? – спросила я и на всякий случай чуть отодвинулась вместе со своим креслицем, чтобы он ненароком не смог пнуть меня.
– Фол, Егоровна. У моей Танечки – выражение любимой собачки. Устраивает?
– Вполне. У меня не отрастают, потому что я каждый день бью себя по подбородку, за завтраком, другого времени нет. Вот приблизительно таким образом… – И я изо всех сил несколько раз стукнула себя кистью по подбородку, продемонстрировав свой утренний массаж Соломатько даже вздрогнул.
– Меня не надо! – попросил он и тоже отодвинулся от меня.
Я кивнула:
– Не буду. Это меня Машина прабабушка, моя бабушка научила, еще лет пятнадцать назад. Бабушку Веронику ты помнишь.
– Да уж…
Я остановила его рукой:
– Не надо. А за что ты так напустился на бедных бардов? По-моему, там много хороших людей, не испорченных нашим ужасно-буржуазным капитализмом и всеми его жвачными прелестями.
– Веришь в то, что говоришь?
– Конечно, – пожала я плечами. – Это очевидно. А ты-то что? Чем они тебя обидели? Ты же раньше и сам пел. И даже, кажется, сочинял.