Зибенкэз
Шрифт:
В четверг Фирмиан стоял под воротами гостиницы и видел, как рентмейстер, в придворном одеянии, с головой, увенчанной лаврами парадной прически, и с целым бардтовским виноградником в качестве подбородочного бордюра, ехал в «Эрмитаж», сидя между двух особ женского пола. Когда эту весть он доставил наверх, в комнату, Лейбгебер разразился бранью и проклятиями: «Этот мошенник достоин лишь такой женщины, у которой вместо головы — головня, а вместо сердца — gorge de Paris или (разница тут лишь в направлении) cul de Paris». — Он непременно хотел сегодня же посетить и уведомить Натали; но Фирмиан насильно удержал его.
В пятницу она сама написала Генриху следующее:
«Я отважно отменяю мою отмену приглашения и прошу вас и вашего друга посетить прекрасную „Фантазию“ и притом именно завтра, когда ее обезлюдит суббота, а не в последующее воскресенье. Я заключаю
Эта суббота займет всю следующую главу, и о том жадном любопытстве, которое она вызывает у читателя, я немного могу судить по своему собственному, тем более, что хотя следующей главы я еще не написал, но уже прочел ее, а читатель — нет.
Глава четырнадцатая
Отставка возлюбленного. — «Фантазия». — Дитя с букетом. — Ночной эдем и ангел у райских врат.
Ни глубокая лазурь небес, которая в субботу была такой темной и одноцветной, как зимою или ночью, — ни мысль о предстоящей сегодня встрече с печальной душой, которую он изгнал из ее рая, отогнав от содомского яблока змия (Розы), ни болезненное состояние, ни воспоминания о семейной жизни, взятые в отдельности, а лишь все эти полутона и минорные тона вместе создали в душе нашего Фирмиана плавное маэстозо, придавшее во время его послеполуденного визита столько же нежности его взорам и мечтам, сколько он надеялся встретить в женских.
Но он встретил как раз обратное; вокруг Натали и в ней самой царила та возвышенная, холодная, тихая ясность, подобную которой мы видим лишь на высочайших горах, возносящихся над тучами и бурей, и овеваемых более разреженным и прохладным воздухом, и пребывающих под более глубокой лазурью и более бледным солнцем.
Я не порицаю читателя, если ему теперь хочется внимательно выслушать отчет, который Натали должна дать о своем разрыве с Эвераром; но весь этот отчет можно было бы поместить в виде надписи на ободке прусского талера, — как бы мал ни был последний, — если бы я не умножил и не дополнил его своим, который я здесь заимствую из-под собственного пера Розы. Дело в том, что пять лет спустя рентмейстер написал очень хороший роман, — если можно верить похвале «Всеобщей немецкой библиотеки», — в который он искусно вставил, словно в оправу, всю историю раскола между ним и Натали, этого расставания тела с душой; по крайней мере так можно заключить из многочисленных намеков Натали. Таков мой воклюзский источник. Духовный кастрат, подобный Розе, способен произвести на свет лишь то, что пережил сам; его поэтические эмбрионы — это лишь усыновленные им дети действительности.
Вкратце дело было так: в прошлый раз, едва только Фирмиан и Генрих удалились под сень деревьев парка, рентмейстер поспешил наверстать упущенную месть и с раздражением спросил Натали, как это она терпит визиты таких мещан и нищих. Натали, уже вспыхнувшая при виде поспешности и холодности, с которой отретировались оба друга, воспылала гневом и обратила его пламя против непрошеного катехизатора, облаченного в шафранный шелк. Она ответила: «Такой вопрос почти оскорбителен, — и, в свою очередь, спросила (пылкая и гордая, она не умела притворяться или выведывать): — Но ведь и вы сами часто посещали господина Зибенкэза?» — «В сущности я посещал лишь его жену, — тщеславно сказал тот, — а сам он был только предлогом». — «Так!» — произнесла она; и этот слог был не менее долгим, чем ее гневный взгляд. Мейерн изумился такому обращению, противоречившему всей предшествовавшей переписке, и поставил его в счет обоим побратимам-близнецам; почерпнув величайшую отвагу в сознании своей телесной красоты, своего богатства, бедности своей невесты, ее зависимости от Блэза, а также своих супружеских привилегий, этот смелый рыкающий лев не обратил внимания (на что не дерзнул бы никто иной) даже на разгневанную Афродиту и, чтобы унизить ее и похвастаться своим возведением в звание чичисбея и своими перспективами в сотнях открытых для него гинекеев и вдовьих резиденций, — он, представьте себе, так прямо и сказал ей: «Молиться ложным богиням и отворять
Ее раздавленное сердце простонало: «Ах, все, все было правдой — он бесчестен, — и я теперь так несчастна!» Но сама она словно онемела; негодуя, расхаживала она возле окон. Ее женственно-рыцарственная душа, всегда жаждавшая необычайных, героических, самоотверженных деяний и обладавшая лишь одним мелким недостатком, а именно пристрастием к изысканному величию, теперь, когда рентмейстер попытался сразу загладить свое хвастовство внезапным переходом в легкий, шутливый тон и предложил ей предпринять прогулку [135] по прекрасному парку, который (сказал он) является более подходящим местом для примирения, — а при мелких стычках с девушками такой тон скорее приводит к укрощению и прощению, чем торжественный, — ее благородная душа теперь раскрыла свои чистые белые крылья и навеки улетела из грязного сердца этой извивающейся серебристо-чешуйчатой щуки; и Натали подступила к рентмейстеру и сказала ему, с пламенеющим лицом, но с сухими глазами: «Господин фон Мейерн! Вопрос решен. Между нами все кончено. Мы никогда друг друга не знали, и я вас больше не знаю. Завтра мы возвратим друг другу наши письма». — Если бы он держался торжественного тона, то закрепил бы за собою обладание этой сильной душой на многие дни и, быть может, недели.
135
Девушки с первого взгляда видят насквозь такую тщеславную душонку. Натали сразу угадала, что только послужила бы Эверару почетным караулом и триумфальной аркой и что он лишь хотел чваниться ею перед многочисленными посетителями «Фантазии».
Не глядя на него больше, она отперла шкатулку и стала складывать письма. Он всячески заговаривал с нею, пытаясь ей польстить и угодить; но она даже не отвечала. В душе он изливал яд, ибо все происшедшее вменял в вину обоим адвокатам. Наконец, окончательно разъярившись и потеряв терпение, он попытался одновременно смирить и убедить свою глухонемую собеседницу следующими словами: «Только я, право, не знаю, что на это скажет ваш уважаемый кушнаппельский дядя; мои намерений по отношению к вам он, пожалуй, ценит гораздо больше, чем вы сами; и он даже считает наш брак столь же необходимым для вашего счастья, сколько я — для своего».
Это легло нестерпимым бременем на плечи, и без того уже глубоко израненные судьбой. Натали быстро захлопнула шкатулку и села, и склонилась бессильно поникшей головой на дрожащую руку, и, заслонив ладонью лицо, тщетно пыталась скрыть льющиеся жгучие слезы. Ибо попрек бедностью, услышанный из некогда любимых уст, пронзает сердце раскаленным железом и сушит его пламенем. В душе Розы утоленная жажда мести отступила перед жаждущей любовью; эгоистически растроганный, он вообразил, будто и Натали печалится об их расторгнутых узах, и бросился перед ней на колени и воскликнул: «Забудем все! К чему же нам ссориться? Ваши драгоценные слезы все искупают, и я обильно смешиваю с ними мои».
«О, нет! — гордо ответила она и встала, оставив его коленопреклоненным: — то, о чем я плачу, вас не касается. Я бедна, но останусь бедной. Милостивый государь, после вашего низкого попрека вам нельзя здесь оставаться и видеть меня плачущей. Вы должны удалиться».
После этого он ретировался и притом, — если справедливо взвесить, сколько ему наклеили носов и нацепили намордников, — достаточно бодро и бойко. Его жизнерадостность — следует отметить ему в похвалу — особенно выделяется потому, что на сердце Натали никакого впечатления не произвели два тончайших и сильнейших его приема. Один из них, уже испробованный прежде против Ленетты, заключался в том, чтобы спиральными линиями и завитушками постепенных сближений, мелких одолжений и намеков ввинчиваться подобно пробочнику; но Натали не была достаточно мягкой и податливой для такого вторжения. От второго приема можно было бы ожидать некоторых результатов, — но он подействовал еще меньше, — а заключался он в том, чтобы, подобно старому воину, обнажать свои шрамы и стараться придать им вид свежих ран; иначе говоря, Эверар обнажал свое страждущее сердце, столько раз уязвленное и пронзенное несчастной любовью и, подобно продырявленному талеру, висевшее в качестве монеты ex voto на изваяниях столь многих мадонн; его душа облекалась в скорбь, словно во всевозможные виды придворного траура, большого и малого, надеясь, что, подобно вдовице, засияет в нем волшебной прелестью. Однако подругу такого человека, как Лейбгебер, можно было смягчить только мужественной скорбью, тогда как при виде бабьей плаксивости сна становилась лишь более твердой.