Зибенкэз
Шрифт:
Натали согласилась на то странное предложение по многим причинам: именно потому, что оно было странным, — далее, потому, что для ее мечтательного сердца имя «вдова» соткало траурную ленту, которая продолжала связывать ее с Фирмианом, прелестно и причудливо обвивая картину ночной разлуки и клятвы, — потому, что сегодня она восходила от одного чувства к другому и уже ощутила головокружение от непомерной высоты, — потому, что она была безгранично бескорыстна, а следовательно, мало заботилась о возможности показаться своекорыстной, — и, наконец, потому, что вообще она, пожалуй, меньше заботилась о видимости и вызываемых ею суждениях, чем это позволительно девушке.
Достигнув всех своих целей, Лейбгебер излучал лишь радостный, долгий зодиакальный свет; Зибенкэз не стал его омрачать черной тенью траура по своей ночной красавице и ограничился лишь полутенью. Но теперь он был не в состоянии посещать обе байрейтских увеселительных местности, «Эрмитаж» и «Фантазию», ибо для него они превратились в Геркуланум и Портичи. Кроме того через последний он все равно должен был пройти при своем отбытии, и ему предстояло откопать там многое погребенное. Этого он не хотел откладывать, не только потому, что зашла луна, которая со своих небес озаряла все белые весенние цветы новым серебристым сиянием, но и потому, что Лейбгебер постоянно был его memento mori — черепом, который без языка и уст внятно повторял: помни, что надо умереть — в Кушнаппеле — притворно. Сердце Лейбгебера пылало жаждой простора, и огни его лесного пожара стремились необузданно мчаться и сверкать на горах, на островах и в столицах; архивное водохранилище
«Каждый человек — прирожденный педант».
«В адских оковах лишь немногие обретаются послесмерти, а почти все донее; поэтому в большинстве государств лишь профосы и палачи считаются свободными от общих законов».
« Глупость, как таковая, серьезна;поэтому наименьшую глупость мы учиняем, пока шутим».
«Подобно тому, как отцы церкви признавали бесплотнымтворческий дух, парящий над водами в Моисеевом пятикнижии, так я признаю бесплоднымдух, парящий над чернилами коллегий».
«На мой взгляд достопочтенные конклавы, конференции, делегации, сессии, процессии в сущности не совсем лишены аттической соли, если смотреть на них как на серьезные пародии чопорной, пустой серьезности, тем более, что в большинстве случаев лишь одинво всей компании (или даже его супруга) по-настоящему реферирует, вотирует, апробирует, администрирует, тогда как сам мистический corpus посажен за зеленый присутственный стол скорее для мистификации; так и к музыкальным часам снаружи привинчен флейтист, пальцы которого перебирают короткую, торчащую изо рта флейту, так что дети приходят в восторг от талантов деревянного Кванца; между тем все часовщики знают, что внутри вращается вделанный валик и своими штифтами наигрывает на скрытых флейтах».
Я ответил: «В таких речах явно сказывается дерзкий и, быть может, насмешливый нрав». Здесь я имею возможность (и всякому желал бы того же) предложить нарискам, чтобы они, если могут, уличили меня хоть в одном поступке или слове, сатирическом или отклоняющемся от шаблонов и эталонов какого-либо pays coutumier; если я лгу, то пусть меня без стеснения опровергнут.
На следующий день одно письмецо оказалось лопаточкой для бросания игральных костей, выбросившей адвоката для бедных из Байрейта; оно было от Вадуцского графа, который дружески выражал сожаление по поводу лихорадки и желтого цвета лица Лейбгебера и вместе с тем просил о скорейшем восшествии на инспекторский престол. Этот листок превратился для Зибенкэза в летательную перепонку, при помощи которой он помчался к своей притворной могиле, чтобы оттуда, словно из кокона, вылететь в качестве свеже-вылупившегося инспектора. В следующей главе он повернет вспять и покинет прекрасный город. Но в этой он еще берет у Лейбгебера, роль которого к нему переходит по наследству, частные уроки по вырезанию силуэтов. Мастер кройки и ментор по части ножниц не совершил при этом ничего такого, что стоило бы довести до сведения потомства, за исключением одного деяния; о нем я не нахожу ни слова в моих материалах, но я лично о нем слышал из уст г-на Фельдмана, владельца гостиницы, который тогда как раз присутствовал за столом и разрезал жаркое. Все дело было в том, что один незнакомец, стоявший перед общим столом, вырезал из черной бумаги многих из застольной компании и в том числе и силуэтного импровизатора Лейбгебера. Последний заметил эта и, со своей стороны, под рукой и под скатертью вырезал сверхштатного копииста физиономий, — и когда тот подал один резной портрет, этот протянул ему другой, говоря: «Al pari, платеж той же монетой!» Впрочем, путешественник был знатоком не только силуэтной резьбы, но и различных видов воздуха, причем наиболее преуспевал в том флогистическом, который без труда выдувал из собственных легких: в нем он, подобно растениям, расцвел и приобрел яркую окраску, надувая публику дутыми лекциями о других, неудобоваримых флогистических видах воздуха. — Когда продувной флогистический бездельник унес ноги и свой сдельный заработок закройщика и отправился поучать другие города с переносной кафедры своего тела, Генрих сказал лишь следующее:
«Путешествовать и одновременно поучать должны были бы тысячи людей: всякий, кто посвятит этому делу хотя бы три дня, непременно успеет в течение их прочесть, в качестве экстраординарного преподавателя, курс лекций обо всех материях, в которых он мало что понимает. Пока что я уже вижу, что вокруг всех нас постоянно вращаются блуждающие светила, которые налету просвещают нас насчет электричества, видов воздуха, магнетизма и вообще естествознания; но это еще не все: пусть я подавлюсь этим утиным крылышком, если подобные объездчики кафедр и плохо вышколенные бродячие школяры не могли бы читать лекций, и притом не без пользы, обо всех научных вопросах, в особенности по мельчайшим отраслям. Разве не мог бы один, читая, пропутешествовать через первое столетие по P. X., — или через первое тысячелетие до P. X., ибо оно не длиннее — то есть изложить таковое дамам и господам в нескольких лекциях, тогда как второй сделал бы то же самое со вторым веком, третий — с третьим, и восемнадцатый — с нашим? По-моему, такие трансцендентные походные аптечки для души вполне мыслимы. Что касается меня лично, то я, разумеется, не ограничился бы этим; я объявил бы себя перипатетическим приват-доцентом по самым узким специальностям — например, при курфюршеских дворах я избрал бы предметом преподавания избирательные капитуляции, при стар о княжеских — лишь княжеский союз; повсеместно — экзегетику первого стиха первой книги Моисеева Пятикнижия, — морского змея — сатану, который, может быть, наполовину тоже является таковым, — серии гравюр Гогарта в сопоставлении с несколькими ван-дейковскими головами и с гравюрами голов на золотых монетах, — истинное различие между гиппоцентаврами и оноцентаврами, коим превосходно поясняется различие между гениями и немецкими критиками, [139] — первый параграф у Вольфа или же у Пюттера, — погребальный кутеж, которым народ приветствовал погребальный кортеж Людовика Великого или, вернее, преувеличенного (XIV), — университетские вольности, которые университетский профессор может себе позволить сверх гонорара и из коих
139
Поскольку им приписывается сходство с оноцентаврами, вероятно, имеется в виду всадник Валаам, который должен был дать неблагоприятный критический отзыв, но не смог этого сделать.
140
Так называются в Англии учителя, которые преподают, странствуя из одного селения в другое.
Внезапно он вскочил и сказал: «Дай бог, чтобы я, наконец, посетил Брюкенау. [141] Там на ваннах я восседал бы, словно на кафедре или на треножке Аполлона. Негоциантка, советница, дворянка или ее дочка будет лежать, словно моллюск, в закрытом бассейне и мощехранилище и высунет, как из всякого иного своего одеяния, лишь голову, которую мне предстоит просветить. — Какие победоносные проповеди буду я, в качестве Антония Падуанского, читать этой нежной форели или сирене, хотя она скорее является крепостью с наполненным водою рвом. Я буду сидеть на деревянной кобуре ее жгучих прелестей — хранимых под водой, словно фосфор — и поучать! — Но разве может все это сравниться с той пользой, которую я мог бы сотворить, если бы сам себя впихнул в такую коробку и футляр и, сидя там в воде, пустил бы себя в ход, словно водяной орган, и в качестве водяного божества испробовал присущие мне по должности скромные дарования на школьной скамье моей ванны; хотя назидательные жесты мне пришлось бы делать под водой, так как я высунул бы из ножен лишь голову с купальной шляпой, словно головку эфеса шпаги, однако я взрастил бы из-под теплой воды моего ушата прекрасную доктрину, точно пышные рисовые колосья или водоросли на философском подводном сооружении, и всех дам, окружающих мою квакерскую и Диогенову бочку, я отпустил бы окропленными премудростью. — Клянусь небом! Надо бы мне поспешить в Брюкенау — не столько для пользования ваннами, сколько для приватного преподавания».
141
На стр. 163 справочника для посетителей курортов и купаний (1794) значится, что перед дамами, пока они заперты в ваннах, сидят на крышках последних молодые люди и развлекают разговором своих подводных собеседниц. Против этого, конечно, ничего не сможет возразить наш разум — ибо дерево ванны не менее плотно, чем шелк, и так как во всех случаях дама должна быть заключена в оболочку, внутри которой она не имеет оболочки, — а будет возражать лишь чувство или воображение и притом по той же самой причине, по которой перина, толщиной в три четверти локтя, считается менее приличным и плотным одеянием, чем газовое бальное платье. Поскольку не пощадили невинность воображения, уже не приходится щадить никакой иной; а чувственность не может быть ни невинной, ни виновной.
Глава шестнадцатая
Отбытие. — Радости путешествия. — Прибытие.
Фирмиан распрощался. Из гостиницы, служившей для него рейнским Monrepos или среднемаркийским Sanssouci, он неохотно отправился менять нарядную комнату на пустую. Ему, который прежде не знал никаких удобств — подобных мягкой подкладке, смягчающей удары судьбы — и не имел никакого слуги, кроме служки, было необыкновенно приятно, что наверх, на свою комнатную сцену, он своим режиссерским колокольчиком так легко мог вызванивать первого актера, кельнера Иоганна, из-за кулис нижнего этажа; к тому же, актер являлся, неся в руках тарелку и бутылку, но не для собственного угощения, а лишь для режиссера и публики. Еще находясь под воротами гостиницы «Солнца», Фирмиан мимоходом воздал ее владельцу, г-ну Фельдману, устную хвалу, — которую тот немедленно получит от меня тисненой в качестве второй парадной вывески, как только она выйдет из печати, — в следующих выражениях: «У вас постоялец не нуждается ни в чем, кроме самого главного, а именно времени. Желаю вашему „Солнцу“ достигнуть созвездия Рака и пребывать в нем». Многие байрейтцы, присутствовавшие при этом и слышавшие похвалу, приняли ее за жалкий пасквиль.
Генрих проводил Фирмиана на протяжении около тридцати шагов, за реформатскую церковь, вплоть до кладбища, а затем легче, чем обычно, — ибо надеялся снова увидеть его через несколько недель, на смертном одре, — вырвался из его объятий. Он решил не провожать своего друга в «Фантазию», чтобы тот мог в полной тишине отдаться волшебным отзвукам ангельской гармонии минувшего блаженного вечера, которые ему сегодня будет слать весь парк.
Оставшись один, Фирмиан с благоговейным трепетом вступил в долину, словно в храм. Каждый куст казался ему озаренным и преображенным, каждый ручей — текущим прямо из Аркадии, и вся долина — Темпейской, перенесенной сюда мановением магического жезла. И когда он подошел к тому священному месту, где Натали просила его «Помни нынешний день», то ему представилось, что солнце излучает божественный свет, что в жужжании пчел слышатся замирающие голоса духов, и что он должен повергнуться здесь на землю и припасть сердцем к ее зеленому покрову, окропленному росой. Он снова шел по дороге, где проходил тогда с Натали; почва вибрировала под его ногами, словно настраивающий камертон; одна струна за другой, то в шпалерах роз, то в роднике, то на балконе, то в беседке, откликались отголосками былых настроений. Его упоенная душа переполнилась до боли; его глаза застлало влажное, прозрачное, непроходящее мерцание, которое слилось в крупную каплю; лишь блеск лучезарного утра и белизна цветов еще проникали с земли в полные слез глаза и сквозь цветочный флер мечтаний, в лилейном аромате которых поникла одурманенная и усыпленная душа. — Казалось, что, наслаждаясь близостью своего Лейбгебера, он лишь наполовину ощущал свою любовь к Натали; столь мощно и нежно, словно Эфирным пламенем, овеяла его в этом одиночестве любовь. Целый юный мир расцвел в его душе.
Внезапно в нее, словно оклик, ворвался звон байрейтских колоколов, ознаменовавший ему час разлуки; и его объяла та тревога, какую мы ощущаем, если после расставания слишком долго остаемся вблизи от покинутого града веселья. Он выступил в путь.
Каким ароматом и сиянием украсились все горы и долы, с тех пор как он стал думать о Натали и о незабвенном поцелуе! Зеленеющий мир, на пути сюда казавшийся ему лишь картиной, теперь обрел доступную его слуху речь. Целый день он нес в самом темном тайнике своей души световой магнит радости, и когда, в разгаре отвлекающих впечатлений и разговоров, вдруг заглядывал внутрь себя, то находил, что ощущает все то же блаженство.