Зима в раю
Шрифт:
– Да, конечно!
И на все остальное, что будет угодно выдумать Полякову, – да, да, да!
Что тебя держит, Александр Русанов? Что сдерживает?
Он покачал головой, с мученическим выражением глядя на серую папку, в которой лежало дело об эсеровском заговоре.
Он не знал. Не знал, каким словом назвать это чувство, это свойство… Не подобрать слова для того, что, как чувствовал Русанов, и являлось тем главным, а может быть, единственным, что отличало его от Мурзика, что отличало человека – пусть жалкого, трусливого и слабого, но человека! – от бесстыдного скота и жестокого зверя.
Вдруг Русанов встряхнулся.
Да ведь они мучают и женщин!
Кто она, та, которая плачет за стеной? Жена, сестра, дочь врага народа? Или ей самой «шьют» какое-нибудь страшное, несуществующее дело?
Дверь открылась, вошел Поляков – и даже отпрянул, наткнувшись на полный ужаса взгляд Русанова. Глаза настороженно прищурились, а у Александра, несмотря на страх, несмотря на напряжение, дрогнуло сердце: на кого похож Поляков? На кого он так мучительно похож?!
Но он тут же забыл о своем мысленном вопросе, потому что Поляков показал в улыбке белые, хищные зубы:
– Ах вот оно что… Да, понимаю… Ну что ж, у нас, случается, и женщин допрашивают. Как правило, родственниц тех, кто по каким-то причинам не хочет сотрудничать со следствием. Бывает, человек упорствует в своих заблуждениях. Бывает, он просто подчиняется ложному, неправильному пониманию чести, совести, благородства – и предательства. Но нет и не может быть никакого предательства в том, чтобы отдать на расправу врага: врага своего и той страны, в которой ты живешь. Нет ничего бесчестного в том, чтобы ценой жизни этого врага спасти жизни самых дорогих и близких тебе людей.
Он умолк, опустил ресницы, и опять далекое воспоминание словно бы резануло по сердцу Русанова… и опять исчезло, оставив только боль.
– Скажите, если я… – Александр на миг охрип до того, что голос пропал, но он справился с судорогой в горле: – Скажите, гражданин следователь, если я напишу те показания, которых вы от меня ждете, есть ли какие-то гарантии, что мою семью не арестуют? Что их не коснется ничто, никакие репрессии?
– А за что их арестовывать, за что репрессировать? – вскинул брови Поляков. – Сын за отца не отвечает, как и отец за сына, жена за мужа – ну и так далее. Ваших родственников никто не тронет. Конечно, можно ожидать некоторых социальных ретивостей от председателей домкома, участковых милиционеров и прочих представителей власти на местах, но если вы будете сотрудничать с нами действительно не за страх, а за совесть, то я беру на себя – избавить ваших близких от мелких неприятностей. Это реально, пусть такой вопрос вас даже не беспокоит. Теперь все зависит только от вас.
– Вы можете поклясться? – с трудом продираясь сквозь ком в горле, проговорил Русанов. – Что ни отец мой, ни жена…
– Ни сестра ваша, ни племянница, – кивнул Поляков, – никто из них не будет арестован. Я, следуя совету моего любимого поэта, стараюсь избегать
Телефон, доселе стоявший на столе до того безмолвно, что производил впечатление испорченного или отключенного, вдруг громко зазвонил. Поляков осекся, посмотрел на аппарат с некоторым даже изумлением, словно бы не ждал от него ничего подобного, даже головой от неожиданности качнул, но тотчас снял трубку.
– Слушаю, Поляков.
Он помолчал, потом побледнел так резко, что Русанову показалось, будто этот сильный, молодой, красивый и спокойный человек сейчас на его глазах лишится сознания.
– Что?! Не может быть… Ч-черт! Да нет, знаете, это как раз более чем некстати!
Опять молчание.
– Я понял. Нет, я не смогу приехать. Я занят. Пусть все остается как есть. Ч-черт… Ладно, спасибо, что позвонили. До свиданья, да, если что-то новое, звоните немедленно.
Он опустил трубку на рычаг. Потер высокий бледный лоб…
– Что-то случилось? – спросил Русанов, отчего-то вдруг страшно, невероятно взволновавшись. Его снова начал бить озноб.
– Что? – высокомерно спросил Поляков. – Нет, ровно ничего. Во всяком случае, к вашему делу это не имеет ровно никакого отношения.
Он вдруг стремительным движением стиснул пальцы, сплетя их между собой, потом разжал руки, взял перо, обмакнул в чернильницу…
Лицо его было по-прежнему спокойным, глаза в густой опушке черных ресниц смотрели вниз. И Русанов, глядя в точеные черты лица следователя, неведомо почему понял, что Поляков врет. Случилось что-то особенное, что-то страшное! Причем случившееся касалось именно его, Александра, касалось впрямую, но… но Поляков ведь не скажет. А если спросить?
Русанов уже приоткрыл рот, и вдруг… вдруг словно бы чья-то рука коснулась его лба. Коснулась – и, как говорится, осенила догадкой. Он наконец-то понял, кого ему все время так странно, так мучительно напоминал Егор Поляков!
Но это, конечно, был полный бред. Очевидно, на том трехдневном допросе ему что-то все же повредили – если не почки, то голову.
Дело было сделано.
Дело было сделано, и теперь оставалось только лечь и умереть. Лелька целыми днями только это и делала: лежала и ждала смерти. На службу больше не ходила – с тех самых пор, как сидела там до вечера и высматривала в окошко таинственную «эмку». В секретарской, в шкафу, должно быть, так и висел на плечиках ее серый костюм и блузка с застежками до горла, так и стояли внизу полуботинки без каблука, со шнурками, концы у которых были намазаны канцелярским клеем. Со шнурков этих почему-то очень быстро соскочили зажимы, концы размахрились и перестали пролезать в дырочки, Лелька сначала закручивала и слюнила их, а потом Гошка сказал ей, чтобы намазала клеем, да не один раз, а несколько, и концы будут торчать, как стрелы.
В самом деле, очень удобная штука клей, оказывается. Лелька потом всю свою заготконтору научила той же простейшей хитрости, а то все ходили с размахрившимися шнурками.
Интересно, что они там о ней думают, в заготконторе? Ну, про то, куда она вдруг пропала, чуть ли не неделю глаз на работу не кажет? Может быть, уже уволили заглазно, выписали расчет? Может быть, надо сходить в бухгалтерию, получить деньги и забрать трудовую книжку, где будет проставлено: «Уволена за систематические прогулы» или что-то подобное?