Золотая пучина
Шрифт:
Вьюга нахлобучила на берёзу мохнатую шапку, сдвинув её набекрень, морозы укутали в куржаки, а Иван Иванович повесил на сук обечайку — обрубок пустотелой сосны.
Морозный туман повис над прииском. Колючий. Густой. Сквозь него не видно ни звезд, ни зари, а запоздалый серпик луны тускл и уныл, как догорающий уголек.
Трещат на морозе стены бараков.
Вспыхнул огонь в окне конторы, заскрипел тяжелый засов на двери, и Иван Иванович спустился с крыльца. На нем только валенки и ватные брюки, подпоясанные узким ремнем. Узлами ходят под смуглой кожей упругие мышцы.
Взмахнув
Когда в окнах бараков зажглись огоньки и заскрипели двери, Иван Иванович аккуратно воткнул било в сугроб, быстро обтерся колючим снегом и вошел в контору. Почти сразу же у крыльца заливисто зазвенел колокольчик.
— Хозяин приехал. Рано сегодня. — И сердце Ивана Ивановича болезненно сжалось.
У большинства людей весёлый перезвон колокольцев вызывает представление о желанной дороге, о каких-то надеждах, о стремлении к светлому, неизвестному. Для Ивана Ивановича он давно стал символом крушения надежд.
Звон колокольцев напомнил знойную сибирскую степь. Колонну уставших кандальников, передвигающих ноги по пыльной дороге. Изнуренные лица товарищей-каторжан. Позади — родные места и тюрьма, впереди каторга и чужбина. Всё ближе звенит колокольчик. Скачет почтовая тройка, обдавая кандальников пылью. Промчалась. Умолк колокольчик, и на сердце тоска. Кажется, что тройка увезла с собой последние силы, надежду и веру. Идти тяжелее.
Каторга. У тюремных ворот залился и смолк колокольчик, совсем как сейчас у конторы. И стоном отозвались сердца каторжан: начальство приехало. Ревизия. Карцеры. Порки.
Ничего хорошего не сулил Ивану Ивановичу ямщицкий колокольчик.
Сколько надежд возлагал он на своё управительство! А сделать ничего не удалось. Звенит у крыльца колокольчик — приехал хозяин. Сейчас он примет дела, и пойдёт Иван Иванович работать в забой.
Не торопясь, Иван Иванович снял с железной печурки кипевший чайник, отрезал ломоть хлеба и присел к столу. Дверь отворилась, вошла Ксюша. Закуржавела на ней шаль. Закуржавел полушубок. И лицо, казалось, закуржавело, посерьезнело: морщинки пробороздили высокий лоб.
Ксюша не вбежала, как прежде, а вошла и остановилась у самых дверей; не зашумела, как бывало, от порога, не крикнула: «Здрасте», не спросила о здоровье, а оглядывалась, будто впервые видела эти стены.
Ивана Ивановича удивил приезд Ксюши.
— Какими судьбами?
— На работу приехала. Неужто не рады? — голос звучал огорчённо. Шагнула к Ивану Ивановичу и снова остановилась, ожидая ответа.
— Всегда тебе рад. Но как это ты… Выходит, помирилась с Устином?
— Помирилась. — Ксюша старалась говорить весело. — Как есть, помирилась и снова на прииск. Куда вы меня определите? Я на промывалку хочу.
— Это, Ксюшенька, от меня не зависит. Устин Силантич выгнал меня.
— Нет… Не поняли
— Чудеса! Перед самым рождеством мы с ним в этой самой конторе до хрипоты ругались. Я просил за Аграфену— отказал. За Егора просил — тоже отказ. А тут… Симеон скоро приедет?
— Сёмша? Он будет робить на Устиновском прииске.
Ксюша говорила быстро. Чувствуя на себе испытующий взгляд Ивана Ивановича, покраснела.
— Нет, Ксюшенька, управляющим я больше не буду. Довольно, — Иван Иванович встал, взволнованно заходил по комнате. Сердце его болезненно сжалось. Недавно здесь шумела густая тайга. Теперь — прииск. Поселок. И в каждом бревне, в каждой тачке породы, в каждом золотнике добытого золота частица его труда. Тяжело бросать дело. «Прикипел» душой, как говорят в Рогачёве, и все же решил: — Heт Ксюшенька, баста. Пойду в забой, а управлять больше не буду.
— Да как же «не буду»? С дядей работали, с Сёмшей, а сёдни… сёдни я очутилась одна и вы сразу…
Захотелось рассказать Ивану Ивановичу, что Устин больше не хозяин над прииском. Но нельзя. Обещала молчать. И вдруг неожиданно для себя почти крикнула:
— Иван Иваныч! Хозяин просит остаться!
Иван Иванович резко обернулся.
— Хозяин?
Ксюша смотрела ему прямо в глаза.
— Да, хозяин. Он не будет мешать вам боле.
— Неправда.
— Как перед богом. Согласнымы? — и не дав Ивану Ивановичу ответить, протянула ему полушубок, шапку и потащила его на улицу. — Идёмте. Я такое вам покажу, прямо ахнете.
У крыльца стояла гнедая стройная лошадь, запряжённая в легкую чёрную кошеву. Ксюша сбежала с крыльца, обхватила руками, лошадиную шею.
— Вы, Иван Иваныч, на грудь посмотрите. Грудь-то как широка. А голова махонька, суха и каждая. жилка видна. Видно как кровь в жилках ходит. А копыта? — Ксюша, как заправский лошадник, схватила лошадь за щетку, дернула волос над копытом, крикнула: — Эй, не балуй, — и подняла лошадиную ногу. — Рюмочки — не копыта.
Иван Иванович рад возвращению Ксюши. Рад её — оживлению, рад её восторгу. Для него все лошади на одну стать, и различает он их только по цвету, но деля Ксюшину радость, щупает грудь у лошади, гладит по морде, удивляется копытам.
— Хороша, хороша кобылка.
Ксюша хохочет.
— Жеребец это. Да ежели девка на кобыле поедет, её и взамуж никто не возьмёт. Садитесь, Иван Иваныч, в кошеву. Мигом домчу до работ. Посмотрите, кака побежка у Ветерка. Пляшет. Садитесь! Уселись? Ну, Ветерок, взяли!
Ксюша стояла в кошеве, крутя вожжами над головой, гикала, свистела и приседала в ухабах, как заправский ямщик. Она боялась сейчас разговора с Иваном Ивановичем. А он любовался ею. Было в ней столько удали, столько жизни! Никогда Иван Иванович не видел её такой жизнерадостной и весёлой. Но возбуждение её казалось каким-то неестественным. Сквозь него проглядывала непонятная грусть.