Золото Неаполя: Рассказы
Шрифт:
Повторяю — случается, что я думаю: «А поел бы я сейчас хлеба с солью и оливковым маслом». Годы, прошедшие с той давней поры, привели меня к совсем другой жизни и другим блюдам. Мой стол не ликует, но и не скорбит: на нем регулярно расстилается скатерть. Видимо, я не передам моим детям хлеба с солью и оливковым маслом, как передали его мне мои предки по матери: мои сыновья, вероятно, будут к нему равнодушны. Хорошо это или плохо? Когда я думаю, что охотно поел бы хлеба с солью и оливковым маслом, я не только сразу же ощущаю его вкус, я чувствую свою связь со всеми, кто ел его вместе со мною, связь гораздо более прочную, чем естественные узы крови. Моей первой семьи уже нет, старики умерли, сестры живут теперь своим домом. Но если я скажу: «Поел бы я сейчас хлеба с солью и оливковым маслом» и они меня поймут (в этом я не сомневаюсь), то можно ведь и попробовать! Давайте, Мария и Ада, давайте соберемся за моим или за вашим столом и расстелем скатерть.
Одна из вас разломит кусок черного хлеба, он такой сухой, что скрипит, когда его ломают. Потом положит кусочки в супницу и нальет туда воды, стараясь не перелить лишнего. Немножко соли, очень немного масла. Вы не можете ошибиться, ведь вы родились с этим умением. И вот мы начинаем есть. Нас затопляет ощущение
Открытки
Раз в год, но всегда летом мне приходит по почте десяток открыток с видами Неаполя. Я получаю их сразу все вместе, одновременно, целый пакет фотографий, настоящий маленький фильм; у каждой на обороте лишь дата и подпись: «Луиджи Де Манес». Это старый мой друг, наши молодые годы прошли вместе: он пишет на открытках только свой адрес и имя, предполагая, что остальное довершат сами открытки, как только адресат бросит взволнованный взгляд на места, что на них изображены. Ну что же. Вот десять «платиновых», то есть глянцевитых и сверкающих, как медальоны, открыток; и послушай-ка, дорогой Луиджи, на какие они навели меня размышления, эти твои открытки от 30 августа.
Это только так говорится — «панорама», на самом деле она неполная: на фотографии — полоска земли, протянувшаяся от Мерджеллины до Кастель-дель-Ово и образующая излучину бухты, в которой укрывается и дремлет море. Я узнаю проспект Елены, улицу Караччоло, одну сторону холма Пиццифальконе, городской парк и блеклое, зрелое небо полудня. В августе воздух здесь почему-то пахнет деревьями и юной плотью, как если бы листья росли на голове у ребенка; однако синие морские воды призывают вас не поддаваться обольщениям земли, и нет на свете цвета более соленого и более иронического, чем этот. На проспекте Елены я учился ездить на велосипеде; почему я не вижу на этой открытке парня со сковородой жареного перца в вытянутой руке, которого я сбил здесь в апреле 1916 года? А в сентябре того же года я неожиданно протрубил в трубу, изготовленную для Пьедигротты, [15] прямо над ухом какого-то полковника; старый воин так устыдился того, что вздрогнул, что тут же влепил мне здоровую затрещину. Мистическая и греховная ночь Пьедигротты так именно и проходит — среди незаслуженных ласк и столь же незаслуженных тумаков: кто больше всех их раздаст и получит, тот и есть самый благочестивый, ибо его пример доказывает, что мы явились в этот мир не для того, чтобы только радоваться или только страдать. Пляж Кьяйя — это сцена, на которой разыгрывается последний акт драмы Пьедигротты; уже занялась заря следующего дня, а один из протагонистов этой драмы еще здесь — вот он привалился к стене с застывшим в крике ртом и кровью, словно загустевшей от тяжелого сна; солнце по-родственному хлопает его по плечу, но не может освободить от тревог и неприятностей, которые как раз в эту минуту, торжествуя, возвращаются к нему точно такими же, как и были. Человек хотел воспользоваться праздничной суматохой ночи, чтобы украдкой сбросить с себя груз забот, но при свете дня они сразу же его находят: «Ну, поиграли и хватит, — говорят они, — бери нас обратно!»
15
Пьедигротта — народный неаполитанский праздник с фейерверками и оркестром, в котором преобладают всякого рода трубы, устраиваемый в ночь с 7 на 8 октября.
Все остальное на этой открытке — скалы, которые процеживают морскую пену, пальмы, которые метут воздух, ветер, который поднимается к Вомеро с ласточкой на спине, — это уже бесстрастные творения бога.
Снимок был сделан сверху, может быть, из окна какой-нибудь гостиницы на улице Партенопе, потому что на первом плане здесь асфальтовые заплаты террас морского клуба; какой-то человек спит там, лежа на спине и прикрыв лицо грязной газетой, — газета полна дурных новостей, которые мешают ему дышать, но она же не даст ни солнцу, ни полицейскому его опознать. Вот так же, на таком же асфальтовом лоскутке дремал весной 1924 года дон Саверио Палумбо, старый крестьянин, сделавшийся в силу несчастных обстоятельств береговым жителем. За несколько сольдо он рассказывал желающим историю своей жизни, питался рыбешкой и моллюсками, избежавшими рыбацких сетей, и терпеливо дожидался конца каждого дня и конца своей жизни. Всем он давал один и тот же совет: «Никогда ничему не надо противиться!» «Вас одолели болезни? — говорил он. — Долги? Заботы? Ради бога, пусть они все будут при вас!» Дон Саверио твердо верил в то, что от беды не уйти: кто уходит, тут же попадает в новую, притом хуже прежнего, так что избавиться от нее невозможно. За несколько сольдо старый Палумбо рассказал мне, как это случилось, что, проработав пятьдесят лет мотыгой, он сделался обитателем пристани Санта-Лючия. «Я, — сказал он, — возделывал свою землю в Казории, будь благословен господь. Но в 1918 году у жены закружилась голова как раз тогда, когда она наклонилась над колодцем, а я был слишком далеко, чтобы ее услышать. У меня остался Джованнино восьми лет. Я все для него делал, приохотил его к книгам, может быть, даже выучил бы на профессора. Но если бы так! У Джованни вдруг отказала нога, доктора в Казории ничего не могли понять, и я привез его на телеге сюда, в больницу Иисуса и Марии. Мне сказали: или дорогостоящая операция или Джованни навсегда останется хромым. Разве можно тут было выбирать? Я продал землю, заплатил и спустя три месяца на той же телеге приехал за сыном. Пусть я стану батраком, думал я, зато ребенок будет здоров. Но не тут-то было. Может быть, не надо было мне тогда спать, как бы ни хотелось, а может, бог знал, что делает». Тут рассказ дона Саверио сбивался. Ночное возвращение в Казорию, дорога, которой нет конца, Джованни и отец засыпают, их догоняет другая повозка, груженная дровами. Подкравшиеся сзади тени пугают лошадей, они резко берут в сторону, телеги сталкиваются, ступицы колес цепляются одна за другую, со второй повозки падает бревно и убивает мальчика на месте. С той поры дон Саверио возненавидел деревню, спустился
Эта открытка — продолжение предыдущей. На знаменитые рестораны мне наплевать, но вот море, которое плещется прямо под ними! Воду, подобную этой — теплую и мягкую, как из бурдюка, — можно представить себе разве что в верблюжьем горбу! На этой воде еще покачиваются лодки, в которых мы с Луиджи выросли, и как быстро! Были, к примеру, у нас лодочные соревнования, которые устраивало пляжное заведение «Эльдорадо»: приподнявшись на цыпочки, мы ухватывались за перекладину, а потом одним толчком придавали лодке скорость торпеды. Возникали соревнования между экипажами, часто из-под кого-нибудь из нас лодка уплывала, и несчастный так и оставался висеть на перекладине — были слышны его вопли и было видно, как сучит он в воздухе ногами; друзья неторопливо совершали виражи неподалеку, чтобы не подобрать его раньше, чем у него иссякнут последние силы. Однажды во время этой забавы я сломал себе правую руку и голень. Было ужасно больно: пока меня переносили на берег, я лишился чувств, и это дало возможность обитателям Санта-Лючии вернуть их мне так, словно я был по меньшей мере принцем. Придя в себя, я увидел, что меня расстегнули, умастили маслом, встряхнули, сбрызнули уксусом; десять рюмок коньяка ожидали, когда я буду в состоянии их выпить, а какая-то старуха целовала мою распухшую руку и причитала: «Ну, очнись же, ну, ангелочек, ну, очнись же…» Когда я выздоровел, мать пошла ее поблагодарить. Они всласть наплакались, обнявшись; и вокруг нас, и внутри, в сердце — на всем лежал, как на этой открытке, отблеск моря; несколько месяцев старая обитательница Санта-Лючии даже приходила к нам по воскресеньям с кульком анчоусов, завернутым в краешек шали; потом исчезла, не попрощавшись, не потому, что была чем-то обижена или ей надоело, а просто потому, что время по своему тасует и людей, и времена года.
Видимо, его фотографировали с купола церкви Сан-Винченцо. Дома района Санита, кажется, приподнялись на цыпочки, чтобы дотянуться до Нуова Каподимонте, но не дотянулись. В определенный час дня тени людей, проходящих по мосту, ложатся на стены и крыши домов, что стоят внизу. Проходя по мосту, взгляните на переулки района Санита — из-за решеток на окнах они покажутся вам словно бы нарисованными на веере. Улица Нуова Каподимонте выглядит какой-то грустной. Ей не нравится идти к северу, и у Круглой площади она вдруг упирается, встает на дыбы, резко поворачивает назад. Дайте ей пройти!
Это открытое море, которое видно с холма Позилиппо, с островами: Нисидой — в двух шагах от берега, Прочидой, Искьей и Капри, которые, словно прощаясь, отходят от города один за другим все дальше и дальше. Нисиду Неаполь держит совсем рядом с собой, словно на детских помочах; греки дали острову это имя, потому что он ужасно маленький; [16] и море, боясь ему повредить, плещется вокруг него так бережно, что кажется, будто воды его подбиты шелком. Однажды мы вышли в море между Корольо и Нисидой, прихватив с собой в лодку мандолины, гитары, вино и лепешки с перцем и салом. И мы увидели его, этот закат над заливом: солнце умерло за грядой Майя, оставив нам завещание, которое я до сих пор храню у самого сердца: «Не забудьте! Засвидетельствуйте перед богом, что все чудеса, которые можно извлечь из желтизны туфа, зелени виноградников, синевы моря и пурпура облаков, были налицо». И тот же «закат над заливом» заставил нас в тот вечер без удержу петь и пить; мы повиновались ему, пока мой друг Финицио, обидевшись на какую-то глупую шутку, не сообщил, что сейчас сломает мне шею. В этом деле он был куда сноровистее меня, и мне ничего не оставалось, как опередить его, неожиданно столкнув в воду, что я и сделал. В течение какого-то времени его шляпа плавала на поверхности, лишенная своего привычного содержимого, а потом вдруг поднялась над водой, вся в сбегающих по ней струях, вместе с его головой; думаю, что Финицио убил бы меня, если б не эта смешная штука со шляпой. Он влез в лодку и, вместо того чтобы броситься на меня, принялся хохотать. «Нет, это же надо, вынырнуть точно под шляпой», — стонал он, корчась от смеха. И пока июньская луна сушила его одежду, Финицио усадил меня рядом и время от времени успокаивал едва заметным ласковым жестом. И так настал восход, поселивший в нас сладостное желание если уж и умереть когда-нибудь, то только всем вместе.
16
Нисида — по-гречески означает «островок».
Статуи королей — арагонских, норманнских, шведских, анжуйских, испанских, — сколько раз вы проносились мимо меня вместе с королевским дворцом, когда я мчался по площади, чтобы выиграть неделимый приз в одну лиру! Помнишь, Де Манес, мы набирали эту лиру по мелочи и разыгрывали ее, мчась наперегонки по площади. И конечно, я бы всегда выигрывал, если бы на свете не было тебя. Уже тридцать лет прошло, а я до сих пор слышу, как свистит у меня в ушах тот ветер; ты не знаешь, что значила для меня эта лира! Искоса поглядывая на колонны Сан-Франческо-ди-Паоло, я мчался что было сил, но святые у церкви ни разу не приподняли головы от своих книг или от своих ран, чтобы дать тебе подножку и заставить упасть. А потом свежее дыхание грота горы Экья спускалось к нам сверху, осушая нам лоб.
Дорогой Де Манес, все твои открытки в конце концов наводят меня на этот тон, хватит. От прошлого нет никакого проку, от будущего в нашем возрасте тоже нечего ждать, во всяком случае кажется, что нечего. Нам не с чего радоваться и не от чего отчаиваться, и мы не знаем, что нам делать; у тебя по крайней мере есть Неаполь, и ты видишь, как устает он и как стареет вместе с тобой.
Представьте себе, что юный Луиджи Гуаррачино четырнадцати лет не сидит, как мы его видим на этой открытке, на скале в бухте Мерджеллина, а умер и обращается к богу: «Иисусе, — говорит он, — только потому, что я всегда дожидался, чтобы человек взглянул на меня и заговорил и лишь после этого начинал действовать, только потому я и очутился здесь».