Золото собирается крупицами
Шрифт:
Напившись, все разошлись по своим делам — бабка поплелась к себе домой, отец и Загит ушли к табуну, а Гамиля с Аптрахимом сели играть в кости. И только одна мать по-прежнему была безучастна — лежала на нарах и глядела куда-то вверх, будто над нею плыли облака и простиралось глубокое, бездонное небо.
Гамиля и Аптрахим так увлеклись игрой, что не сразу расслышали слабый, как дыхание, голос матери:
— Доченька, поди сюда…
Гамиля подскочила к нарам, готовая исполнить любое желание, любую просьбу матери, но Мугуйя только взяла ее за руку и вялым движением
— Подойди и ты, сыночек…
Аптрахим пошел к нарам боязливо и осторожно, мать положила свою руку на его стриженую голову, но рука ее тут же соскользнула и упала, как плеть, на голые доски. Мугуйя хотела что-то еще сказать детям, но лишь болезненная и вымученная улыбка тронула ее губы. Казалось, она потратила и на эти редкие слова и скупые движения все свои силы и теперь наконец могла позволить себе отдохнуть, отрешиться от многих земных тревог и забот. Она глубоко вздохнула, закрыла восковые полупрозрачные веки и уснула, но так безмятежно и покойно, чтобы больше никогда уже не просыпаться…
Через несколько дней после похорон Мугуйи Загит, несмотря на все уговоры отца; решил уйти на прииск. Он с грустью простился с Гамилей и Аптрахимом, даже зашел в лавку Нигматуллы, где теперь работал его брат Султангали, и, пристроив за спиной мешок, набитый нехитрыми пожитками, зашагал из деревни. Провожал его, как всегда, неизменный и преданный друг Гайзулла.
— А может, зря ты это затеял? — спросил Гайзулла, когда они очутились на краю деревни и наступила минута прощанья.
— А чем мы будем жить тут?.. Я и сам там прокормлюсь и помогу отцу… Надо сестренку и брата поднимать на ноги!
— А Султангали?
— А от него пользы как от козла молока! С тех пор как он связался с Нигматуллой, его не узнать… Стал жадный и злой как черт, — да же не верю, что это мой брат…
Друзья обнялись, оторвались друг от друга, и Загит пошел быстро, будто боялся, что он еще может раздумать и вернуться обратно, а Гайзулла, дождавшись, когда друг скрылся за поворотом дороги, ссутулился и, прихрамывая, медленно побрел в деревню.
22
Жизнь на прииске текла серо, буднично, тяжело. Люди жили в постоянном страхе, что их уволят или заберут в армию. Стоило кому-нибудь пороптать, выразить недовольство или обругать мастера, как его тут же отправляли на комиссию, а оттуда на фронт. А желавших занять, свободное место было не мало — безработные старатели с утра до вечера толпились у конторы.
И все-таки бывали дни, когда накопившееся раздражение и злоба на тяжкие условия работы вдруг прорывались, и старатели забывали о всякой осторожности, говорили обо всем, что наболело и рвалось криком из души. Случалось это и в кабаке за бутылкой водки, и в глухом забое, когда они в полумгле разбредались по своим рабочим местам.
Вот и сегодня, когда Сайфетдин и Кулсубай спустились под землю и зашагали по штреку, старый рабочий не выдержал и в сердцах сказал:
— Бежать надо отсюда! Бежать, пока нас не придавило, как мышей в мышеловке!
— А куда? —
— Так-то оно так, а умирать раньше срока не хочется, — Сайфетдин вздохнул и поднял над головой карбидную лампу, освещая забой: — По гляди, все старые крепления совсем сгнили, — неизвестно, как они держатся… Уйдем отсюда! Лучше голодать, чем лишиться жизни…
— Легко тебе рассуждать, а у меня семь душ на шее висят, а восьмого Сара в себе но сит…
— Это дети покойного Сагитуллы? — спросил Сайфетдин.
— Раз я живу с ними, значит, мои, — глухо проговорил Кулсубай и отбросил ногой кусок породы. — Они жизнью обижены, и Сара с ними пропала бы, если бы я не оказался рядом… Так уж оно получилось, и, выходит, на роду мне было так написано, чтоб я эти живые души согрел и защитил… А насчет креплений надо самому хозяину сказать, а не с управляющим говорить, который ему глаза замазывает.
— И ты веришь в эти сказки, что хозяин не знает, что тут делается? — Сайфетдин покачал головой: — Эх, Кулсубай, Кулсубай… Неужели ты не понимаешь, что ему все равно — подохнем мы или будем жить? Ему лишь бы золото текло в руки, а на нас он как на рабочую скотину смотрит, — разве мы люди для него?
За разговором они не сразу разобрали, что кто-то кричит из глубины штрека.
— Чьи это огнева? — сердито орал кто-то из старателей. — Почему не убрал никто?
Кулсубай быстро пошел на голос, увидел стоявших у ствола шахтеров, и те зло закричали:
— Ты что — один тут работаешь?
— Почему путаешься у других под ногами и мешаешь всем?
— Ладно, сейчас уберу! — быстро зачастил Кулсубай и стал снимать стойку и подхват с двумя огневами.
Освободившись от груза, длинный канат зашевелился, как разбуженная змея, и, раскачивая на конце железный крюк, медленно пошел вверх. По стволу шахты посыпался песок и мелкая галька.
— Эй там, осторожнее! — закричали стоящие внизу.
Положив на плечо тяжелое деревянное крепление, Кулсубай, как крот, пополз по длинному и узкому штреку, то и дело задевая головой верх. Ноги его вязли в мокрой глине, и он часто останавливался, чтобы передохнуть и отдышаться. Тусклый свет карбидной лампы, висевшей у него на шее, метался, распугивая темноту. Из соседних забоев доносились тупые удары кирки и лопат, с потолка штрека капала вода, попадала иногда за ворот и текла по спине. Иногда впереди отваливались комья незакрепленной породы, и Кулсубай вздрагивал.
В конце забоя он сбросил с плеч тяжелый груз, вытер старой ушанкой пот со лба и прислонился спиной к стенке. Отдохнув, он начал долбить киркой породу, долбил, дыша ровно и привычно, чувствуя, как подступает тепло к рукам и ногам, как наливается силой все тело. Ему даже стало как-то легко и радостно на душе, точно, продвигаясь вперед с киркой и отваливая пласт за пластом, он не только успокаивался, но и начинал верить, что жизнь не так уж безнадежна, как он думал недавно, и он может надеяться, что она изменится к лучшему…