Золотой крейсер и Тайное море
Шрифт:
«Что, если это…»
– Между прочим, так и сказал! И ведь звезды действительно красивы в эту ночь? – снова прошипел неизвестный, вызвав паническую, самую тоскливую тоску, – Из всех красот мира эта – древнейшая.
Старуха не понимала, как реагировать. Лишь старательно вслушивалась в звуковую картину. А вырисовывалось странное. Голос шел снизу, словно некто, как и она, лежал на земле. Или полз, но остановился.
Зачем полз? Или – почему лежал? Гостиница тут, что ли?
«Что если это ОН?!» – она не хотела даже думать об этом. Ее разбирало желание
«Змей? – осенила ее догадка, – Змей! Значит, все-таки… от Ламашту?.. Но почему вот так, как какой-то клоун?»
Однако страх говорил красноречивей всяких доводов. Кто-то из самой преисподней!
«Неужто… ОН?!»
Зачем? За… ней? Все внутри холодело от этой мысли.
«Как же, мать твою, ты меня нашел? Темно же, как в заду мертвеца! Кто ж ты, такой, гаденыш?»
– Юная mistress 2 совсем не понимают! Пора бы Вам обратить внимание на звезды! Они же испускают свет! – навязчивый собеседник упорствовал в попытке завести диалог, – Звезды, mistress, звезды!
«Звезды?» – с трудом дошло до нее, она покосилась вверх.
Она давно заметила, что ночь соткана из двойных огоньков. Это глаза. Они следят, хотя и ничего не осознают. Она привыкла к ним. Они видят, но слепы, никогда не умрут, но и не живы. А потому не страшны. А этот голос… Она жалела, что нет того ножа, что был с десяток лет тому. По горизонтали! По вертикали! По, змееныш, диагонали!
2
Английский. mistress. – устар. Госпожа, вежливое обращение к женщине.
– Что ж, милая леди, коль Вашим губам сладко молчание, и одинокая ночь притягательней толковой беседы, – змей притворно вздохнул, – не стану боле докучать. Отмечу, однако, что суть нашей беседы должна была коснуться одного из тысяч человеческих имен. Предполагалось к обсуждению мужское – Климент. Что ж, доброй ночи! Три, два, один!..
– Стой! – старуха вскочила на все четыре конечности, чуть не зайдясь в кашле от непривычного для связок крика.
Змей замолчал. Замолчал ветер, остановились цикады. Женщина отчетливо услышала, как по чешуйчатой морде расползлась ухмылка.
– Стой, паскуда! Стой!
– Как неожиданно! Или, все-таки, ожидаемо? – голос стал плавно перемещаться то вправо, то влево. И – все ближе. Существо явно издевалось. Издевалось здоровьем, силой, знанием произнесенного имени, – А и ладно! Не станем придавать значения некоторым оценочным суждениям. Слова – лишь налет, отображающий степень болезни.
– Климент! – все еще на карачках, проскрипела старуха, глотая спазмы кашля.
– Климент! – последовала пауза, старухе показалось, что обладатель голоса что-то достает, что-то изучает, сверяется, – Все верно, Климент! Климентушка, малыш, как когда-то звала его полоумная мамаша, – это были последние слова неведомой твари, произнесенный с издевкой.
Не взирая на страх, на дикий, животный, страх, старуха истово слушала черного змея, и слова щедро вливались в уши, заставляя расширяться зрачки,
Кто-то расщедрился, следуя неясным резонам, выложил старухе страшную тайну. Ту самую, за которую ведьма и готова была грызть глотки, рвать кишки. Гробить здоровье, терять крупицы рассудка, продавать по частям душу, и гнить, гнить, гнить. И кем бы ни был этот некто – ей было плевать.
Голос обрисовал многое, голос поведал о нескончаемо важном, разверз под ногами ведьмы адовы бездны, и две мрачные звезды, мелькающие между разорванных облаков уходящего мира, отражались в проступившей влаге глаз беспощадной и больной женщины.
И Алеф был рядом, и был свидетелем.
Глава 3
В городе мертвых
Угли под кучевыми облаками рдели кармином не напрасно, дожидаясь, чтоб их раздули. Уже вскоре после заката ветер заставил изгибаться кроны старых тополей. В наползающей темноте их танец напоминал маету водорослей под тяжёлой штормовой водой.
Но куклы этого не видели. Пластик без пульса и кровотока не обязан понимать холод и тревогу. Куклы помнили и знали лишь то, что видели дома. И только то, что понимали. Как зеркало в прихожей. Оно видит много, но только то, чему случится предстать пред ним.
При свете угасающего дня старый человек, исполняя желание супруги, оставил их на свежей земляной горке среди смеси пластиковых и настоящих цветов. Оттянул, как мог, до вечера, но – принес и оставил.
– Вот и все! – старик не вытирал слезы, не замечая даже каплю на кончике обвисшего старческого носа.
Впервые за эти бесконечные часы они остались наедине, и теперь он бормотал ей несложные слова, то теряя, то восстанавливая их ход:
– Вот и все… Так, наверное, оно и должно было быть… Вот так… Вот, значит, так… Вот так…
Он всунул сухие пальцы в рассыпчатую землю, положил лицо на букет астр, и говорил, говорил, говорил. Никак не мог сказать самое нужное, то, что нужно сказать, если надо прощаться на целую вечность, иногда слыша ответы и реплики, и смутно догадываясь, что голос ее стал моложе.
В конце концов сообразил, что подступают сумерки. Поднялся, невнимательно отряхнул землю с колен и рукавов.
– Что ж… – помедлив, проговорил он, – Тут сейчас такое начнется… Лучше оттуда наблюдай! – задумался, – Дети только…
Тяжело вздохнул, перекрестился, и, оглядываясь, как супруга Лота, заковылял на пустую остановку, перебирая дни, когда обещал ей, что умрут они только вместе, и только в один день.
Некоторые из паломников города мертвых в наступающих сумерках обратили внимание на аккуратно рассаженных на свежей могиле необычно красивых кукол. Но, проходя мимо, никто не задерживал взгляд. Если игрушки, то, наверняка, под ними ребенок.
– Твою на лево! – гладко побритая челюсть Чеха, кладбищенского специалиста широкого профиля, отвисла, опорные стойки тачки ударили и протерлись об асфальт, – Фабэрже!