Золотые ласточки Картье
Шрифт:
Машка смотрела. Курила. Ждала продолжения.
– Ты меня вот попрекала, что я о деле общем не думаю, – Петюня подобрал подштанники, которые натянул торопливо, все ж таки по провинциальной своей стеснительности, которую искренне пытался искоренить, под Машкиным взглядом он чувствовал себя весьма неловко. – А я очень даже думаю… Ты говорила, что Яшка Ломов кассу взял? И скольких он положил? Пятерых? А в той кассе тысяч пятнадцать? Двадцать? Дело, конечно… Состояние…
– Ты
– Пока не заработал. Да только меня, как твоего Яшку, охранка не ищет, носом землю роет, потому как Яшка городового в расход пустил…
…И тот, кто подскажет, где оного Яшку искать, получит большое от властей снисхождение за делишки свои, особенно ежели учесть, что делишки эти были пустыми, почти даже законными…
– И еще двоих полицейских положил, когда от погони уходил. Герой!
– Петюня, – нехорошим тоном произнесла Машка. – Тебе Яшкина слава в попе жжет? Так иди и ты кассу возьми…
– Не слава, – Петюня остался спокоен. – А дурость его, из-за которой мы все под удар попали. А кассу я возьму. На миллионы. Вот посмотри, всего-то надо, что на Надьке жениться, а потом папаше ее несчастный случай устроить, но тихо все, аккуратно. Чтоб никакой стрельбы, полиции, охранки… Да она сама с преогромной радостью состояние свое нам пожертвует…
– А если и сестрицу убрать, – задумчиво протянула Машка и новую сигарету в зубы вставила. – Знаешь, Петюня, а ты не такое уж и ничтожество…
– От ничтожества слышу, – Петюня не обиделся. – Но сестрицу трогать нельзя… Излишнее внимание нам ни к чему.
Машка поскребла ногу, но смолчала.
– Сама посуди, дело миллионное, тут надо с пониманием… без лишней крови…
Осень выдалась сухой. Дожди если и случались, то редко, а вот туманы – так почти каждый день, но туманам Наденька радовалась, потому как…
– И вот оказался я один в этом огромном городе, – Петюня вновь рассказывал о своем детстве, столь разительно отличавшемся от собственного Наденькиного, и был столь откровенен и близок, что сердце вновь обмирало, не способное поверить этой близости.
Они были вдвоем. В тумане. И молочный, густой, он прятал от Наденьки других людей, создавая преудивительную иллюзию, что будто бы во всем городе нет никого, кроме них с Петюней.
– По первому времени я не знал, куда себя деть… – Петюня останавливался и выглядел таким… близким, родным.
Наденька розовела, радуясь, что в тумане ее румянец не столь уж заметен. А вот пальцы дрожали. Петюня, отзываясь на эту дрожь, спрашивал:
– Ты
– Нет.
– Замерзла, – с упреком произносил он и, поднеся Наденькину ладонь к губам, дышал, согревая озябшие пальцы. А после вел в кафе, где поил горячим шоколадом, и Наденьке было неудобно, что он, живущий единственно на свою стипендию, тратится на нее.
Она пыталась платить сама, но Петюня оскорблялся.
– Пойми, Надюша, – он называл ее именно так, а она вновь млела, до того нежным в его устах становилось колючее ее имя. – Я ведь мужчина. И как мужчина я желаю заботиться о тебе… Понимаю, что ты привыкла к иному, но…
Она же уверяла, что никто и никогда прежде не был столь же внимателен, столь ласков с нею. И вовсе ей не хочется ходить в ресторации, ей куда милей набережные города, его туманы, люди, в этих туманах скрытые… У них с Петюней появлялись свои особые места…
…Первый поцелуй, от которого Наденькино сердце едва не остановилось. И второй…
И третий, куда как более жадный, а она, бесстыдная, отвечала, да еще и руками его шею обвила, желая отринуть вековые предрассудки.
Лавочка, на которой они засиделись допоздна, беседуя о всяких пустяках, которые в ту ночь вовсе не казались пустяками… Потом Аглая Никифоровна отчитывала… Кажется, она заподозрила, что частые Наденькины отлучки вовсе не с благотворительностью связаны. Выспрашивать пыталась, но осторожно и исподволь. Добре бы папеньке не стала доносить.
Папенька, как подозревала Надежда, вовсе этакому кавалеру не обрадуется, кричать станет, ногами топать, как в тот раз, когда Оленька заявила, что выйдет замуж за троюродного братца, которому случилось погостить в имении. И ведь ясно же было, что дурит сестрица, ей всего-то шестнадцать исполнилось, а кузен, уже, между прочим, помолвленный, вовсе повода не давал думать, будто бы Оленька ему интересна. Но разве ж батюшка стал слушать?
Кузена выставил, Оленьку запер, а на Аглаю Никифоровну долго ругался, дескать, потакала она девичьей дури и мало не довела до беды…
– О чем ты думаешь, Надюша? – Петюня остро чувствовал ее состояние, и сомнения, которые явно одолевали Надежду, заставляли его хмуриться.
Переживает? Все-то ему кажется, что недостоин он ее любви. Все-то стесняется простого крестьянского происхождения, семейства своего преогромного, которому вынужден помогать, и бедности, и того, что он, Петр Босянечкин, человек в Петербурге ничтожный.
Это он сам так говорил.
А Наденька пыталась переубедить его, отвечала, что для нее-то не имеют значения ни статус, ни состояние, а лишь сам человек…