Золотые ласточки Картье
Шрифт:
Наденька была беременна.
Она сумела выбраться из дому спустя четыре месяца.
Зима. Стылая, петербуржская зима, с серыми туманами, со сквозняками, которые норовят пробраться сквозь шубу, со снегом и запахом застоявшейся воды. Скользкие мостовые, обледенелые дома, и тонкое покрывальце снега кое-как прикрывает груды мусора.
Этот переулок гляделся почти чистым, почти нарядным.
Извозчик,
Ей надобно.
Измучилась душа, извелась. И день ото дня все горше, все страшней, не зная, как жить-то далее… дом другой, папенькин. И папенька любит, окружил Надюшу заботой, от которой невыносимо душно становится, ни словом не попрекнул он за побег и за остальное… сказал только, что не следует Наденьке больше соваться в революции, что арестовали ее товарищей и сама-то она чудом да Петюниными стараниями избежала суда.
Странно было о суде думать.
Она, Наденька, не делала ничего дурного. Приходила, денег давала, так то для семей рабочих, которые живут скудно, детишки голодают, женщины жилы рвут. Она пыталась папеньке объяснить, а он, слушая, кивал, соглашался, дергал себя за бороду и… и повторял, что все-то разумеет. В отличие от полицейских…
В деревню хотел спровадить, да доктор не велел, больно здоровье Наденькино ему не нравилось. Дурнота, слабость, и что мутило ее от всего, и что в обмороки падала. Лежать пришлось в постели под надзором Аглаи Никифоровны, которая взялась читать жития святых, уверенная, что Божье слово – лучшее лекарство. И порой Наденьке казаться начинало, что она умрет на пуховых перинах, под душным одеялом, под речитатив Аглаи Никифоровны… что уже умерла и ее ныне отпевают.
– Глупости ты какие говоришь! – восклицала Аглая Никифоровна, когда Наденька пыталась уговорить ее замолчать. – Это в тебе бесы бродят.
Бесов она гоняла святой водой и еще крестик серебряный на руку привязала. Крестик ли помог, или же собственного Наденькиного здоровья хватило, но бесы сомнений отступили. И слабость ушла.
Наденьке позволили вставать, а после и в столовую спускаться.
Там, в столовой, она и увидала, как Оленька кокетничает с Петюней, подсаживается близко, смотрит из-под ресниц, и чудится в этом взгляде скрытый смысл… улыбается… хохочет заливисто над немудреными его шутками. А он ею любуется… и хорошая бы пара получилась, красивая…
Оленька Петюню приодела. Часы ему купила серебряные на цепочке, почти как у папеньки. И в модном костюмчике, при часах Петюня сделался иным, пугающим. Он смотрел на Наденьку и брезгливо кривился, впрочем, гримаса эта исчезала тотчас, когда Петюня замечал на себе Наденькин взгляд.
– Дорогая! – с притворной радостью воскликнул он. – Тебе уже лучше?
За ручку взял заботливо. К столу проводил.
Оленькины
– Ты уверена, что тебе уже можно вставать?
Какая почти искренняя забота… И не знала бы, поверила. Но теперь Наденька видела правду: не любит он и никогда-то не любил ее… И если так, то… то, быть может, прав был Яшка?
Ни словечка, ни записки даже… и что ей думать? Так и не хватило смелости выяснить. Но как ей, не способной с постели подняться, это выяснять?
– Уверена, – спокойно ответила Наденька. – Я устала лежать.
– Но доктор…
Не в докторе дело, а в том, что раздражала она его неимоверно.
Оленька была мила и весела, а Надежда… будто бы и не рада она была вернуться в отчий дом. И смотреть стала исподлобья, словно подозревая в чем-то, и Петюне неловко становилось под ее взглядом. А еще забеременела… Нет, это, конечно, хорошо, теперь-то Михайло Илларионович точно не станет избавляться от неугодного зятя, небось внуку рад будет, наследник как-никак. А глядишь, Надька родами преставится… недаром доктор твердил, что слаба она, узка в кости, оттого и существует опасность.
Петюня охал и послушно бледнел, изображая немалое волнение.
…хорошо бы так. Оленька-то не против роман закрутить, дозрела девка и перезрела, но пока, при живой жене, Петюня шалить поостерегся… У Михайло Илларионовича разговор короткий, а рука тяжелая… как он тогда сказал?
– Обидишь Наденьку, сгною.
И вправду сгноит.
Потому придется улыбаться, ласковым быть и целовать вялые влажные ручки жены, заверять, что любит ее безмерно. Хорошо хоть доктор строго-настрого запретил супружеские обязанности исполнять, дескать, ребенку вред быть может….
– Прости, дорогая, – он разорвал прикосновение, – но я так за тебя беспокоюсь…
Улыбнулся робко, заискивающе. Наденьке тотчас стало стыдно за свои подлые мысли. Неужто она, Наденька, настолько очерствела душой? Или же, напротив, собственное падение стремясь оправдать, чернит иных людей, близких? Оленька завсегда кокеткою была, и следует ли ожидать, что переменилась дорогая сестрица? А Петюня… Петюня неловко чувствует себя, верно, непривычно ему, одиноко в купеческом особняке, вот и ищет он живого общения. Сама-то Наденька занемогла…
Голосок тонкий, мерзкий нашептывал, что дорогой супруг не спешил сменить верную Аглаю Никифоровну у Наденькиной постели, да и вовсе, если и заглядывал, то ненадолго. Целовал сухими губами в щеку, спрашивал о здоровье и спешил откланяться.
Дела? Дела… папенька вон прошлым визитом обмолвился, что голова у зятька имеется на плечах, что вовсе он не дурак, хотя… правда, тут замолчал, осекся, не договорив. И эта недоговорка крепко Наденьку царапнула. И ныне вот мучила-мучила…