Зовем вас к надежде
Шрифт:
— Лина поднимется с вами и наведет порядок. Вы надолго, господин профессор?
— А что?
— Ну, тогда Лина должна будет все время убираться у вас! Она раньше так и делала у многих господ в доме. Сейчас у нее есть время, более чем достаточно.
— Да, если так, то… охотно, но не думаю, что пробуду здесь долго.
Толстая Лина начала беззвучно плакать.
— Что с ней? — испуганно спросил Линдхаут.
— Заткнись, — бросил Пангерль своей жене и снова повернулся к Линдхауту: — Она все так близко принимает к сердцу… А ну-ка заткнись! — заорал он на дрожавшую женщину, которая в ответ на это сделала
— Что на этот раз?
— Ее больше никто в доме не зовет убираться. Свиньи! — Пангерль все это время говорил с потухшим окурком сигареты в зубах.
Он изменился с того славного для него времени, когда был ответственным за гражданскую противовоздушную оборону и ответственным за квартал. Каким же он тогда был горлопаном, этот маленький человечек с искривленным плечом, которое вынуждало его смотреть на всех снизу вверх, вывернув голову. И каким значительным, несмотря ни на что, он выглядел в этой коричневой, цвета кала, нацистской униформе! «Какой же я всегда испытывал страх перед этим типом! А сегодня? Он состарился и высох, а лицо его приобрело зеленоватый оттенок. Может быть, он тяжело болен? — подумал Линдхаут. — Нужно быть объективным».
— Почему все квартиранты настроены против вашей жены, герр Пангерль?
— Не против жены — против меня.
— Против вас?
Пангерль продолжал говорить, с окурком сигареты, прилипшим к нижней губе:
— Сейчас объясню, господин профессор. В этом дерьмовом доме — сплетник на сплетнике! — В первый раз он повысил голос. — Но я снова свободный человек! Я согрешил — если это было грехом! Но времена меняются, будьте покойны, господин профессор! Я всегда прислушивался только к голосу совести! Сволочи вонючие!
— Кто? — озадаченно спросил Линдхаут.
— Те, кто посадил его, — раздался высокий и тонкий голос Лины. — Франц схлопотал шесть месяцев. Его выпустили только три недели назад. Мы боялись, что управляющий домами вышвырнет нас, но он порядочный человек, он думает, как и мы. Но ведь у него так много домов, и он не может все время заботиться о нас.
— Вы были в тюрьме? — Линдхаут взглянул на Пангерля.
Тот хмуро кивнул.
— Но почему?
— Вы ведь знаете еврейское кладбище в Гринцинге, господин профессор, — завывала Лина, в то время как Пангерль, не говоря ни слова, тяжело прошагал к столу и демонстративно налил полный стакан водки. — Старое, знаете?
— И что с ним?
— Это оно виновато, — сказала Лина.
— В чем?
— Что они посадили Франца на шесть месяцев, и еще нескольких.
— Кладбище?
— Ну конечно, разве нет? Ведь там похоронены одни евреи, да? А Франц и те, другие, пошли туда ночью и перевернули там много надгробных плит, а на других намалевали масляной краской еврейские звезды, а еще написали «еврей» и «сдохни, иудей» — так все говорили… — Лина улыбнулась. — Я просила Франца не делать этого. Но он не слушается меня, он никогда меня не слушался…
— Заткнись, — сказал Пангерль и выпил.
— …а потом я поняла, что он должен был пойти с ними. Ведь он не мог подвести своих друзей — теперь, когда все опять стало так скверно…
— Что стало скверно? — не понял Линдхаут.
Пангерль громко рыгнул.
— Еврейская чума, — сказал он. — Те, которых Гитлер забыл отправить в газовые камеры. Те, кто остался, а также
— Что за чепуха!
— Чепуха? — Пангерль зло рассмеялся. — Ох уж эти господа ученые! Живут только своими изобретениями! Не общаются с народом! Во всем мире все то же самое! Франция! Россия! Америка! Не перебивайте, пожалуйста! Это я знаю лучше вас, извините, господин профессор, тысячу раз извините. Вы великий человек, гений, а я — я народ. А международный сионизм снова закабаляет народ, вытягивает из него все соки и насилует его!
— Герр Пангерль, во всей Германии всего тридцать тысяч евреев. Это все, что осталось после Гитлера!
— Я же сказал: международный сионизм, господин профессор! А кто делает фильмы в Голливуде? Кто издает газеты во всем мире? А телевидение, радио? Они сидят даже в правительствах! Кто определяет общественное мнение? Евреи, господин профессор, евреи! Это давний всемирный заговор против доброй арийской крови! И если мы не будем этому сопротивляться, нас снова заставят страдать, как мы страдали в последний раз… — Пангерль проникся жалостью к самому себе. Он опять сделал солидный глоток. — Да, страдать, — сказал он, слегка покачиваясь. — Лина, езжай наверх с господином профессором и начинай наводить порядок. — Лина покорно кивнула головой, а Пангерль, осев за столом, уронил голову на руки и заплакал.
Линдхаут смотрел на него. «Этот человек, — подумал он, — двигался по большому кругу. Он был опасным нацистом, потом опасным коммунистом, потом он присягнул американцам, сейчас он снова стал нацистом, пока не опасным. Пока не опасным? Что было бы, если бы он узнал, что я еврей? Что было бы, если бы он узнал об этом в сорок четвертом году?»
— Пожалуйста, пойдемте, господин профессор, — позвала Лина, которая уже поднялась по стертым ступенькам на первый этаж.
— Иду, — Линдхаут поспешил за ней. Франц Шаффер, который был в аэропорту, уже забросил наверх его чемоданы. «Вена, — подумал Линдхаут. Вена тогда. Вена сегодня. Вот, значит, как выглядит свидание с ней…»
10
Час спустя он стоял на балконе своего бывшего кабинета и смотрел на дом, расположенный почти напротив. Переулок Берггассе, 19. Здесь жил Зигмунд Фрейд до 1938 года. В 1939 году он умер в Англии. Этот балкон… с него упал доктор Зигфрид Толлек, с бумагой в руке и шестью пулями в теле… Линдхаута охватил ужас. Он был убийцей Толлека. Никто не знал об этом, никто никогда и не узнает — кроме него. До конца жизни он так и будет страдать под бременем этого убийства, которое совершил бы любой в его положении. Тем не менее… нет, Линдхаут не верил в личного Бога, но зато он еще как верил в личную вину и в личный грех. Он будет нести эту вину всю свою жизнь — вину в смерти человека. Никто не сможет его оправдать.