Зовите меня Апостол
Шрифт:
Отвернулась, сжалась — комок рыжих волос на моем плече. Снова обратила взор ко мне, уложила подбородок на плечо, чтобы посмотреть в глаза. Вздохнула.
— Знаешь, Апостол, я… я в тебя влюбилась…
Бля…
Я аж сглотнул судорожно, как юнец, впервые увидевший женскую наготу.
— Не говори так.
— Не говорить что? Что я никогда не встречала мужчины, похожего на тебя? Что я люблю тебя?
— Молли, нет, ты не можешь меня любить!
— Но почему?
— Это небезопасно.
В подобных разговорах я предпочитаю выражаться туманно —
— А разве любовь бывает безопасной?
— Бывает. Еще как. Если ты не чувствуешь себя в безопасности рядом с человеком, которого любишь, — всю жизнь в бегах проведешь.
Уму непостижимо. Вместо того чтобы сразу расставить все точки над «i», сопли развожу, как в слезливой говорилке у Опры Уинфри. [53]
И кто меня за язык тянет? Зачем я все время усложняю жизнь и себе, и другим? Соврать было бы намного проще и безопаснее. Но я делаю это только тогда, когда вранье уже ничего не может исправить.
53
Опра Уинфри (р. 1954) — известная американская актриса и ведущая ток-шоу «Шоу Опры Уинфри».
Ёш вашу мать, да в чем же моя проблема?
— Но я чувствую себя в безопасности. Честное слово.
Короткий глуповатый смешок — будто икнула. Положила левую руку мне на грудь, прижала средним пальцем сосок.
— Мне кажется, никогда в жизни в такой безопасности себя не чувствовала.
— Ты видишь только часть меня — ту, что больше всего похожа на человека.
Иногда кажется, жизнь — огромная панорама и с годами зум все меньше и меньше. Видишь больший простор, но теплые человечные мелочи становятся еще мельче, неразличимее. А с краев, за какие раньше не заглядывал, приходит новое, холодное, чужое.
«Система отсчета». Надо же.
— Мне нравится то, что я вижу, — сказала Молли.
Я облизнул губы. Честно посмотрел в глаза.
— Тебе разонравится, поверь. Очень скоро ты увидишь во мне монстра.
Мой член лежал на ноге, вялый и холодный, как рыба. Ненавижу!
— Апостол… ты не монстр!
Монстр, да еще какой.
— Тебе идти надо, — сказал я грубо.
И само слово «грубо» — грубое. Будто наждаком по глотке.
Но я не спешил вставать. Не хотелось. Молли такая теплая, соблазнительная, и комната затоплена золотистым светом — кусочек тепла в холодном мире. В тот миг я нуждался в Молли. Хотел ее доброты, ее жалости, стремился спрятаться за ее наивностью. Я иногда такая размазня…
Рывком сдернул себя с кровати — аж член шлепнул по животу.
Любовь, мать вашу!
Подходящее словцо, чтобы испортить настроение на весь день.
Она бы все равно ушла: «системщики» назначили пресс-конференцию на два часа пополудни. Молли ее не пропустила бы ни в коем случае. И хорошо, что ушла обиженной, — потом проще будет.
Я соврал. Сказал: позже зайду. А затем вспомнил ее недавние слова.
— А вдруг у нас нет времени? Совсем нет…
Я-то не обратил внимания, сморгнул, отбросил. Все время отбрасываю куски только
Звук закрывшейся за нею двери заставил слова всплыть, и с куда большей, безжалостной ясностью.
— А вдруг у нас нет времени? Совсем нет…
Слова, рожденные страхом. И не просто страхом за робкое чувство, готовое умереть, едва родившись. Но смертельным страхом — настоящим, неподдельным.
Откровение — это когда всплывает самое дерьмовое дерьмо. Несколько лет тому назад я тренировал приятеля по имени Кокрейн и прозвищу Три Яйца. Столько раз бился яйцами о турник и прочие гимнастические снаряды, что мы решили — наверное, у него запасное в мошонке. Так вот, однажды он пришел к нам и говорит: «Вчера вечером у меня случилось прозрение. Ко мне явился Христос». Я принялся спорить. Говорил: прозрениями мир завален, на каждом шагу натыкаешься на «глубочайшие, переворачивающие всю жизнь» переживания. К людям кто угодно приходит, от Кришны до Элвиса.
— Три Яйца, послушай: ты считаешь себя особенным, спасенным и все такое, но прозрений и откровений в этом мире больше, чем грязи. Это ты сам к себе пришел, а не Иисус. Это ты себя спас!
Но Три Яйца повторял все то же самое, что в таких случаях талдычат.
— Но я знаю! Я теперь знаю!
Невеселое вышло дело. У Кокрейна была биполярная депрессия, а таблетки он пить перестал.
— От дьявола таблетки не помогут! — так мне сказал.
4 октября 2005 года — еще один дерьмовый день — он залез в ванну, сунул один конец провода в розетку, а второй — в воду.
Тогда я накрепко усвоил: прозрениям, откровениям и всему прочему, заставляющему верить в свою правоту без всяких на то оснований, верить нельзя.
Настоящее откровение — это когда в морду бьет собственная тупость, разъяренная тем, что до сих пор ее не замечал.
Я ее чувствовал: жирную, наглую, барахтающуюся в голове. Лежал в одних трусах на матрасе, раскинув руки и ноги, — и одновременно сидел в кресле в консультационной комнате № 4, слушая Энсона Уильямса.
— Конечно. Кто же не рассказывает про своих предков?
— Не сомневаюсь: вы поняли, что я имею в виду.
— Понял, но…
Почему же он так спокойно обсуждал исчезновение Дженнифер и так встрепенулся, когда речь пошла о родителях?
— Отчего «но»? Почему вы не хотите рассказывать о них?
— Мне… мне неохота. Неловко как-то.
— Вы пообещали никому не рассказывать?
— Угу.
— Но ведь обстоятельства изменились.
— Угу.
— Ситуация отчаянная, разве нет?
Закусил губу.
— Наверное, — выдавил наконец.
«Наверное», надо же. Тогда я подумал: это заморочка «системщиков» — на все смотреть через призму их идиотской веры. А ведь он потом объяснил:
— Ксен говорит: мы должны учиться на этой… этих, — сглотнул судорожно, — да, грехах, преступлениях. Причина страдания не важна, важен результат — наше впечатление, осмысление перенесенного. А чтобы осмыслить, мы должны принять свою жизнь целиком, со всем скверным и хорошим, должны понять: ничего, ни единого вздоха не пропало, не совершилось зря… Дженнифер не… не смогла принять… согласиться с жизнью.