Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Он сам, Достоевский, подвергся подобному запрещению и увидел перед собой необходимость просидеть хуже чем без хлеба целых три месяца.
— Да кроме того, среди лишений, грусти, почти отчаяния нужно еще найти столько легких, веселых часов, чтобы написать в это время новое, красками светлыми, розовыми, приятными. А написать непременно нужно, потому что нужно существовать. Да и может ли быть картина без света и тени вместе? О свете мы имеем понятие только потому, что есть тень…
Он откинулся на стуле, он был бледен, небольшие серые глаза горели, губы нервно подергивались. Замолчав, он услышал, что молчат и другие. Это продолжалось недолго, но достаточно для того, чтобы понять, что его слушали, что он сумел заставить себя слушать. Потом опять заговорили о событиях, о газетных новостях, о «выкройках парижских газет из-под ножниц петербургского почтамта»… о Париже, о манифесте.
И тогда, успокоясь, он сказал по обыкновению негромко:
— Помните, господа, как сказал Гоголь в записках Поприщина?
Тут неожиданно зазвенел колокольчик, и на минуту все опять умолкли, поворотясь к седому, степенной наружности человеку. Лицо его всем примелькалось, однако голоса его никто не слышал и мало кто знал по имени, он был из молчальников, зато к роли президента,как старейший из публики, весьма подходил. Ему было под пятьдесят. Общее внимание привлек бронзовый колокольчик в руке у него, приобретение Петрашевского, в виде земного полушария, на полюсе которого, как на постаменте, стояла служившая ручкой фигура молодой женщины в античных одеждах с фригийскою шапочкой на голове — по французской моде времен Великой революции, особенно принятой среди якобинцев. Едва ли кому из присутствовавших требовалось объяснять, что собою изображает эта бронзовая статуэтка, этот символ свободы.
— Господа! Николай Яковлевич Данилевский желает сообщить нам краткое систематическое изложение учения Фурье.
Данилевский откашлялся по-профессорски, но покуда откашливался, из угла раздался чей-то густой бас:
— А вот что проповедует отец Иннокентий, архиепископ херсонский и таврический…
Косясь в газету «Русский инвалид», владелец баса затянул, как с амвона:
— …Докажем благодарность нашу мона-арху заграждением слуха и сердца нашего-о от всех обаяний лжеименной мудрости иноземно-ой!..
Дружный смех был ответом.
Дождавшись, когда все утихли, Данилевский начал — суховато и обстоятельно, как и ожидал от него Достоевский, — разворачивать картину общественного устройства, святость и правду которого еще в сорок шестом году доказывал Достоевскому Белинский. Только в ученом изложении гармонических этих законов стушевывалось негодование против современного общества, его несправедливостей, анархии, нищеты, безнравственности его, против всего того, что порой нестерпимою болью обжигало Федора Достоевского.
…Как-то зимними сумерками подойдя к Неве, он, ему показалось, разом увидел весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, увидел и вздрогнул от прилива какого-то могучего, но доселе незнакомого ему чувства. Он как будто ощутил что-то новое в ту минуту. А ведь можно, можно устроить жизнь человеческую по-другому! — вот чем захватывали новые идеи. Благодетельность ассоциации — пусть отдаленно похожей на ту, истинную, — он сам на себе испытал на Васильевском острове. Но это ведь только часть целого, только малый угол картины. Жизнь, построенная на законах человеческого счастья. Труд — наслаждение. Единение труда, таланта и капитала. Поэтическая картина общественного труда, основанного на человеческих склонностях и стремлениях, на самой природе людской. Несомненно, Фурье был поэт посильнее Жорж Занд с ее, как Белинский говорил, сен-симонизмом в форме романов, и поэт большого воображения, оно-то и позволило ему создать гармонию, что обольщает сердце тою любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему. И, несомненно, глубокий психолог — он провидел многое своим учением о страстях человеческих. Это была экономическая поэма или роман… в ученом изложении Данилевского терявший поэтичность за счет ума, доказательности, расчетов.
Житейское чутье, однако, удерживало Федора Достоевского от того, чтобы прельститься мнимой реальностью этих доказательств и этих расчетов. Социализм представлялся ему наукой в брожении, алхимией прежде химии, астрологией прежде астрономии. Но при этом казалось, что когда-нибудь в будущем из неразберихи, из хаоса выработается нечто стройное и благодетельное, точно так как из алхимии выработалась химия, а из астрологии — астрономия. Виссарион Белинский, принятый было им страстно весь, целиком, все же отпугивал его своею яростью, крайностью. Пока он утверждал, что общество так подло устроено, что толкает человека к злодействам, тут Достоевский был с ним. Но далее, далее речь шла о том, что царство божие на земле утвердится террором, за этими словами вставал Робеспьер… и, натура простая, цельная, прямолинейная, Белинский если сказал, то мог и сделать!.. И все-таки рассорились они из-за идей о литературе…
Даже после ссоры Достоевский не мог самому себе не признаться, что из школы Белинского вынес немало. Так же, впрочем, как Петрашевский, который вовсе не был с Белинским знаком. И как целое поколение их сверстников. Но перед Достоевским Белинский открылся не с журнальной — с домашней трибуны, был весь нараспашку.
И теперь Достоевский мерил Петрашевского по Виссариону Белинскому. Подобно Белинскому, тот оратор, трибун, только без нетерпимости, без неистовости такой. Один нелюдим, хвор, сидень, другой вечно в хлопотах, в суете, в разговорах, — по характерам совершенно несхожи, а по мыслям далекий от изящной
Философия Николая Александровича и бытие Александра Пантелеймоновича
Дверь из большой комнаты в кабинет, как обычно, оставалась приотворенной, тот, кто предпочитал спорам уединенность, мог слышать, о чем говорилось, не опасаясь в то же время быть втянутым в словесную перепалку. Обычно таких нелюдимов собиралось человека два-три — неизменно красавец Спешнев, а с ним похожий на дипломата Дебу-старший или суховатый рассудительный Данилевский, в котором с одного взгляда угадывался будущий профессор. Да и Александр Пантелеймонович Баласогло чувствовал себя уютнее среди этих неприбранных книг, журналов, раскиданных по письменному столу, но полкам, на подоконнике, раскрытых или заложенных, в обществе людей рассудительных и ученых, чуждых беспорядочности разговоров в гостиной. Разумеется, и в кабинете шли свои беседы, как правило, вполголоса и неторопливо, так что полное молчание сохраняли лишь оба духовных владыки на портретах: в пышной мантии папа римский и обер-прокурор священного синода визави, что, на взгляд Петрашевского, должно было символизировать борьбу между церковью западною и восточною. Символика эта в свое время удивляла Александра Пантелеймоновича, покуда не узнал Петрашевского с его атеизмом, чтобы увидеть за этим еще и насмешку, сокрытую и тем не менее дерзкую, подобную той, что содержало в себе посвящение кириловского словаря великому князю Михаилу Павловичу. Тогда все расценили это как удачную уловку против цензуры, и, понятно, главное заключалось именно в том; но посвятить энциклопедию искусств и наук, или, вернее, как сказано было на обложке — краткую энциклопедию понятий, внесенных к нам европейской образованностью, — посвятить это величайшему скалозубу, превзошедшему в солдафонстве даже своего венценосного братца, помилуйте, разве то была не высочайшая дерзость?! Александр Пантелеймонович сохранил у себя оба томика словаря, ставшего редкостью, когда цензоры спохватились. Еще и сам надеялся печатать в подобном же роде, когда бы удалась задушевная его идея об обществе для издавания книг.
Года три тому, как Александр Пантелеймонович сознал ясно, что в России пошло все вверх дном. Отсутствие всякого понятия о своих обязанностях, одно сохранение обрядов и пустых приличий, повсюдное недоверие друг к другу… Что было делать? Кричать о всеобщей безурядице? — посадят в крепость; писать? — цензура, гауптвахта и опять-таки крепость; доносить? — кому? — зашлют, куда Макар телят не гонял! Нет! думал он, видит, может все это видеть только писатель. Александр Пантелеймонович стал искать средства к основанию издания, которое пробудило бы Россию. С типографией, магазином, библиотекой — оно могло стать ответом на беспрерывные жалобы, что у нас-де читать нечего, учиться не по чем, что у нас нет еще ученых… нет людей ни по какой части. И это после Петра, Екатерины и после одного такого человека, как Ломоносов, и после Державина и Карамзина, и после самого Пушкина! Великая, средиземная, всеприморская, всенародная Россия — в ней недоставало только веры в себя и, скорее, не было общежития, «людскости», а не людей.
Впрочем, когда в самом начале знакомства своего с Петрашевским, повстречав здесь людей, верующих в свои идеи, что не так-то часто случалось, он изложил свой проект в надежде, не найдутся ли ему сотрудники, — к тому времени первый выпуск кириловского карманного словаря уже был готов. И покуда Александр Пантелеймонович Баласогло безуспешно искал капиталов для осуществления своего плана, Петрашевский подготовил второй выпуск. Александр же Пантелеймонович пронадеялся понапрасну сначала на вильманстрандского первой гильдии купца Татаринова, потом на учителя Зуева, да мало ли было таких попыток, с одинаковым же успехом, так что Александр Пантелеймонович и сам от них постепенно отстал — до удобнейшего времени. А пока в ожидании случая приглядывался к людям, ибо не одним капиталом решалось дело; видел возможных сотрудников по различным наукам — политическим и естественным, по филологии и философии, по литературе и искусствам, по военным, по морским, по медицине… Нет, совсем от намерений своих Баласогло не отступился, теперь имел надежды на штабс-капитана Кузьмина, а в глубине души еще и на Николая Александровича Спешнева, в котором искренне оценил ум вполне философский и разнообразные познания.
Купчиха. Трилогия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги

Приемыш. Дилогия
Приемыш
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Помещицы из будущего
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Зайти и выйти
Проза:
военная проза
рейтинг книги
Отражения (Трилогия)
32. В одном томе
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Интернет-журнал "Домашняя лаборатория", 2007 №7
Дом и Семья:
хобби и ремесла
сделай сам
рейтинг книги
Имя нам Легион. Том 3
3. Меж двух миров
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
рейтинг книги
Предназначение
1. Радогор
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги

Ученик. Книга 4
4. Ученик
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Вдова на выданье
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Этот мир не выдержит меня. Том 3
3. Первый простолюдин в Академии
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Мир-о-творец
8. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Приватная жизнь профессора механики
Проза:
современная проза
рейтинг книги
