Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
«…Где всякое обнаружение разумности… было бы чем-то противузаконным, безнравственным… глупость и невежество будут удостоены обожания, а истина и знание — гонимы!»
Мысль, пронизавшая Ивана Петровича, смыкала прочитанное с возвышением генерала Дубля — le general Double, генерала Двуличного, как прозвали Дубельта острые на язык петербуржцы, и с собственными его, Липранди, неуспехами. Он непрошеную эту мысль отогнал. Нет и нет! Вот где случай еще раз себя показать — и в прямом состязании с Дублем!
В пятьдесят восемь лет, быть может, последний шанс…
В Нарголове на даче
Бешеный сорок восьмой не умерял своей скачки, будоражил не одних только людей с их устоями, с их сословиями, с их правительствами, государствами, границами, потрясал и самое природу. Тропический жар палил невские
Титулярный советник Петрашевский перебрался верст за пятнадцать, в Парголово. Место не бойкое и не дорогое, не чета дачным местностям по петергофской дороге или на Крестовском острове или даже в Новой Деревне с ее минеральными водами и концертами. Как всегда, давала себя знать стесненность в деньгах. Это среди знакомых Михаил Васильевич с его хлебосольством слыл человеком отнюдь не бедным; и самая многолюдная пятница не обходилась без угощения; а на самом-то деле, подобно меньшим сестрицам, в полнейшей был зависимости от матери — действительной статской советницы Федоры Дмитриевны, после смерти отца распоряжавшейся всем имуществом. Должно быть, в отместку за то, что однажды попытался было вырваться из-под докучливой ее опеки, помногу родительница не давала. Приходилось и через день просить, и через три. Всякий раз непременно упреки в расточительстве и наставления; и расписочку напиши. Сколько их накопилось, таких расписочек, за эти годы?.. — рублей на пятнадцать, на двадцать, а то, бывало, и на трешничек серебром. Вот и перед отъездом в Парголово заставила унижаться… Да вообще не любил он уезжать из города, прозябание деревенское или дачное всегда было пыткой для его деятельной натуры. Ни купанье в холодных озерах, ни прогулки по мрачноватому замшелому парку, где можно было позабыть про жару, не могли искупить малолюдья и запаздывания газет. В этой «русской Швейцарии» о новейших известиях узнавали на другой день, тогда как события за два часа, не то что за два дня, могли поворотить судьбы Европы! Да и с кем было эти известия обсуждать?!
На счастье, по соседству наняли дачу братья Достоевские, заглядывали к Михаилу Васильевичу на огонек. Он встречал гостей на терраске сообщениями из «Северной пчелы», обильно сдабривая их собственными комментариями. Этот новый парижский взрыв после роспуска национальных мастерских был, по мнению Михаила Васильевича, почти неизбежен, и он сам, с инсургентами вместе, готов был кричать в честь Барбеса, над которым глумились доморощенные остряки, называя Барбеса — балбесом.
Гости, впрочем, принимали известия из Парижа сдержанно, особенно старший, Михаил Михайлович, да и Федор Михайлович тоже. Поглощенный своими писаниями, он оживлялся, лишь когда из города приезжал погостить Плещеев, но не столько от привезенных тем городских новостей, сколько от литературных с ним разговоров. Михаил Васильевич сдержанности своих гостей не замечал, с него было довольно, что нашлись слушатели. А помимо того, вместе с новостями о парижских событиях приходили вести из Петербурга, никого не оставлявшие равнодушными, без различия взглядов.
Тот же номер «Пчелы» сообщал, что опасная и губительная болезнь обнаружилась и в Санкт-Петербурге и что нашлись безумцы, которые вздумали приписывать ее появление отравлению съестных припасов… Последствием сих пустых и ложных толков было-де беспокойство в народе и клевета, а некоторые подверглись обидам и оскорблениям…
Слухи об этих волнениях в Петербурге до Парголова уже добрались, но никто ничего не знал толком, и когда на другой день появились в «Пчеле» разъяснения, на газету набросились с нетерпеньем голодных. В этом номере, кстати, приводились подробности тех и других событий — и петербургских, и, одновременно, парижских.
Петрашевский принимал эти известия вместе, связывал воедино толпу на Гороховой или на Васильевском острове, кричавшую, что поймана отравительница, у которой холера в кармане, с опрокинутыми омнибусами и ружейной пальбою в Сент-Антуане и Сен-Мартене, и это соединение волновало его, невзирая на то,
«…Государь император по прочтении всеподданнейшего донесения… о бывшем в городе Орле 26-го минувшего мая пожаре, которым истреблено две трети этого города, и об открытии там шайки зажигателей, высочайше повелеть изволил: судить сих последних военным судом…»
…И Михаил Васильевич, волнуясь, спрашивал своих гостей, неужто встает ото сна и Россия, и, не дожидаясь ответа, сам себе возражал, что нет, что покуда не так, что в сфере быта общественного российские нравы далеко еще не предуготовлены к восприятию, а тем более к произведению перемен.
— Мы стоим на дикой почве и стараемся сперва возделать ее, наше странствие не вчера началось, не завтра оно и кончится!
Перебарывая волнение и как бы в подкрепление этих трезвых своих слов, Михаил Васильевич выхватывал наудачу другие места из газет:
— …Телеграф! Открыт Музеум императорской Академии наук… Панорама Палерма… Тут же выставлены Семь чудес света… На Александрийском театре — «Женатые повесы, или Дядюшка ищет, а племянничек рыщет», комедия-водевиль…
Это чтение остужало. Кто в Париже ходил в комедию под пальбу инсургентов… Это чтение остужало и возвращало к действительности. Не было сил оторваться, не дочитав этих выкриков газетного зазывалы. Как в кривом балаганном зеркале, отражались в них общественные запросы.
— …Библиографические объявления! В магазине русских книг Юнгмейстера на Невском проспекте у Полицейского моста продаются: Поваренная книга Авдеевой!.. Руководство к лечению холеры холодною водою! — Он не только не мог остановиться, он уже почти наслаждался этим публичным посмешищем, декламировал с пафосом: — Сочинения Александра Дюма!.. Басни И.А. Крылова, превосходно напечатанные на лучшей атласистой бумаге!
При упоминании о Крылове Федора Достоевского передернуло. Он хотел бы сдержаться и промолчать. Он вообще избегал вступать в спор с человеком, в литераторах видевшим лишь проводников идей в публику. К тому же совсем недавно, уже в Парголове, Петрашевский лишний раз показал свою от литературных дел далекость, обрадовав Федора Михайловича новостью, что встретил Панаевых, которые тут тоже на даче, и что он-де не прочь познакомиться с ними. При этой двойной неловкости Достоевский едва сдержался, и то потому только, что объяснил ее неведением, хотя, кажется, о разрыве его с «Современником» давно знал весь Петербург. Завидев издали Некрасова или Панаева, он переходил на другую сторону улицы. Лишь с покойным Белинским какая-то ниточка личной приязни еще сохранялась и связала их последний незначительный разговор при случайной встрече. Это было прошедшим годом возле строящегося вокзала Николаевской железной дороги… И Достоевский вдруг подумал о совпадении странном, о том, что не стало Белинского в тот самый день, когда выгорел город Орел… Последняя ниточка оборвалась. Лишь воспоминание об Авдотье Яковлевне Панаевой порою бередило что-то в душе. Его единственная не на шутку влюбленность, от которой он, разумеется, излечился, но все же, все же! Это прекрасное лицо, надменное и вместе с тем простодушное, доброту к нему этой необыкновенной женщины он не мог позабыть совершенно и, повстречав ее однажды в Парголове, как мальчик, смешался.
…Он хотел бы и на этот раз уклониться от спора. Но Крылова Ивана Андреевича видеть в шутовском колпаке показалось Достоевскому нестерпимо. Он резко прервал Петрашевского, когда тот стал доказывать свое о Крылове мнение, и его опроверг, говоря, что истинно народный писатель уже тем одним несомненно велик. Оба скоро наверняка дошли бы до крайностей, когда бы попутно неожиданно не сошлись. Заявив в пылу Петрашевскому, что в великом Державине тот, разумеется, видит напыщенного ритора и панегириста, Федор Михайлович услышал от Михаила Васильевича в ответ, что хотя, действительно, многое у Державина подавлено напряженным парением, отчего талант его тонет в риторике, он создал образцы высокой поэзии, и гений его проявился с блеском, скажем, в послании «Храповицкому» или в знаменитом и грозном стихе «Властителям и судиям», где все одушевлено благородною мыслью. И сухой, без сердца, каким представлялся в эти минуты своему оппоненту, Петрашевский с чувством продекламировал любимые стихи Достоевского: «…Цари! Я мнил, вы боги властны, никто над вами не судья, — но вы, как я, подобно страстны и так же смертны, как и я!..»