Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Разнообразие в дачную жизнь вносили гости из Петербурга. А то едва ли не единственным развлечением Михаила Васильевича стало стреляние в цель из пистолета где-нибудь в укромном местечке. Достоевский же, отрываясь от рукописей, занялся сбором денег по подписке в пользу одного несчастного пропойцы, который в поисках средств ходил по дачам и предлагал посечьсяза деньги.
Когда Федор Михайлович о нем рассказывал, иных слеза прошибала. К числу умилявшихся Петрашевский не принадлежал, хотя и проповедей о пьянстве и воздержании не произносил. Лишь замечал о значении образованности: вот что удерживает от заблуждений и пороков и — ежели шире смотреть — отражается в самом образе жизни общественной!
Каждый, кто жаловал из Петербурга,
Событие это, взбудоражившее дачное общество, Петрашевского скорее обрадовало, чем испугало: лекарство-то дал Достоевскому он, наконец выдался случай употребить микстуру для дела. Сын врача, Михаил Васильевич увлекался медициной, даже носил в кармане тетрадь с рецептами. Просьба о врачебном совете всегда доставляла ему удовольствие. Еще весною, в Коломне у Покрова, Достоевский обратил внимание на склянки и порошки в его кабинете; оказалось, это камфара в разных видах, которую Петрашевский почитал замечательным средством, как последователь Распайля. Об этом враче, ученом, журналисте он не мог говорить без восторга. Участник революции тридцатого года и колодник Луи Филиппа, доктор Распайль во главе толпы 24 февраля ворвался в зал заседаний временного правительства, чтобы принудить его провозгласить республику! Учение Распайля — его три тома стояли на полках у Петрашевского — Михаил Васильевич пропагировал с не меньшим жаром: что, дескать, причины всех болезней — в невидимых зловредных живых существах, съедающих легкие при чахотке, внутренности при холере… даже в зубной боли доктор винил червяка, сверлящего кость. Ото всех болезней Распайль применял якобы невыносимую для этих мелких существ камфару. И действительно, Распайлева микстура останавливала холерные припадки, а камфарные сигареты вошли в моду, так что Плещеев, передавая содержание карикатур из «Ералаша», потешался над группой великосветских курильщиков с сигаретами Распайля, толковавших о том, кого тошнило, кого рвало…
Помимо Плещеева из общих знакомых гостил и учитель словесности Феликс Толь, служивший в кадетском корпусе; Толь декламировал стих из солдатского журнала: «…Пусть тревожатся народы, иноземные породы! А мы песню запоем, не туживши ни о чем…» Разумеется, все это было не только смешно. И уж вовсе не по себе делалось от рассказов Плещеева о полупустом Невском проспекте, почти без извозчиков, о запертых лавках Гостиного двора, о разговорах среди народа: «Бывало, проходу нет от господ, а нашего брата отсель по шеям… А нынче? Мы туточки, а господа куда подевались? Нашему брату податься некуда, так и валится!..»
Сострадание искажало нервное лицо Достоевского, но он сгорал от нетерпения переменить разговор. Почитать Плещееву или его послушать. Редкостное созвучие находили они друг в друге, и разве не Плещеева мысленно видел перед собой Достоевский, когда наивная Настенька спрашивала в «Белых ночах», зачем мы все не так, как бы братья с братьями?! А плещеевский Ломтев из «Дружеских советов», складывающий в голове несбыточные романы, глядя из окон своего мезонина на Средний проспект, разве не брат он герою «Белых ночей»?! На заглавном листе своей новой повести, своего сентиментального романа,Достоевский напишет посвящение, это он твердо решил: Алексею Николаевичу Плещееву.
Петрашевский выбирал другое направление разговорам. Расспрашивал о холерных беспорядках и правдивы ли слухи, что царь сам увещевал народ. В этом он сомневался, напоминание о холере тридцатого года и даже о 14-м декабря вызывало у него только смех: тогда, мол, царь появился
При упоминании о редакторе «Литературной газеты» Плещеев перебил Петрашевского:
— У Дурова, слышали, была история с Зотовым?! В газете его от фельетона дуровского половину оставили!
— От «Опыта перевода с русского языка»?
— Ну конечно, где речь о том, что слова у нас нынче понимают обратно их смыслу. «Нет» не «нет», а, напротив, «да», а «да», стало быть, «нет»…
Но Михаил Васильевич не дал себя увлечь в сторону от прежнего разговора:
— Разумеется, почва еще дика, но уже благодатнее, нежели прежде…
В пример, пожалуй, он мог привести приключение с ним самим на Екатерингофском гулянье.
…В праздничной толпе его внимание привлекли шум и крики. Мужик в чуйке, верно мастеровой, наскакивал на господина в пальто, ища при том сочувствия у толпы: пока отвернулся пряничков супруге купить, барин рукам волю дал. Господин отругивался: «Мерзавец! Как смеешь так с благородным человеком?» Толпа тревожилась и, едва Михаил Васильевич вступился, одобрительно загудела: «Во-о, давай рассуди, старичок!» — борода свое делала. Мастеровой этот в чуйке живо напомнил ему жильцов у любезнейшей маменьки в доме, которых она без жалости обирала и за которых он не раз перед ней заступался… Что стоило несколькими словами возмутить растревоженную толпу?! Чиновник был у него в руках, и, пригрозив, он заставил-таки его извиниться перед мастеровым!
— Могло ли такое произойти лет десять тому назад? Подумайте, господа! — вопрос его прозвучал риторически.
Тут, правда, Михаилу Васильевичу пришлось откровенно признаться, что имелся у него еще свой расчет — не оправдавшийся, впрочем, — втянуть в действие некую фигуру, за всем наблюдавшую со стороны, фигуру, мелькавшую всюду, где собиралась публика. Выдавал себя господин за странствующего фокусника, хотя странствовал больше по кофейням да по трактирам… После того случая в Екатерингофе он пытался втереться и к Михаилу Васильевичу, предложив, что будет вызывать духов. А Петрашевский со своими приятелями должен был явиться на его представление не иначе как с оружием. На это Михаил Васильевич фокуснику ответил, что готов согласиться с одним лишь условием, что если духи вздумают подстроить какую-нибудь каверзу, то первым будет убит он, фокусник. На том предприятие и завершилось.
— …Можно себе представить, в чем нас могли обвинить, захватив на тайной сходке с оружием! — смеялся Петрашевский на дачной терраске в Парголове. — Ибо кто же поверил бы, что люди образованные собрались глядеть духов!
— Михаил Васильевич, все не было случая спросить, — отозвался на эту историю Феликс Толь, — а вы не допускаете мысли, что за вами… что за вашими пятницами наблюдают?
— Уж не усматриваете ли вы оригинальности в сей мысли? — задирчиво отвечал Петрашевский. — До нее тут даже один офицер додумался! Намедни встретились с Пальмом, он сидел с полковыми товарищами в парке, у них поблизости лагеря. После Пальм заглянул ко мне говорят, офицеры залюбопытствовали, с кем это он. Пальм и назови меня фурьеристом. Те расспрашивать что, мол, за штука, и, услышав от Пальма, о чем толкуем, заспорили очень. Так один и додумался: дотолкуетесь, говорит, до голубых мундиров!.. Что ж прикажете? Немовать?! Погрузиться в умственную недоразвитость, невежество из боязни сказать слово? Ведь без внешнего обнаружения не может быть ни мысли, ни чувства! Чем же наполните вы кратковременный срок своего существования? Многозначительное молчание для того золото, кто хочет скрыть свою посредственность!..