Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Федор Львов был единственным человеком, говорившим ему подобные вещи. Рисковавшим их говорить. Другие не рисковали, опасаясь его языка. Он был резок отнюдь не с обиды. Обижаться не умел совершенно, на того, кто с ним спорил, никогда не держал в памяти зла — слишком был погружен в свои замыслы, чтобы заниматься собственною особой. Но равно и другими также. Всегда чувствовалось, что в людях важна для него не личность, а направленность. Заявлял же когда-то с юношеским максимализмом: «Человек — это мнение». Не потому ли чужим самолюбиям эта добрая, готовая к самоотвержению душа представлялась сухою и бессердечной?
…Пусть Львов знает (и Львов это знал): отступать он не собирался, даже если останется в Сибири один. Что сказал, поцеловав последнего на эшафоте, — им исполнено. А что сказал, садясь тогда в сани, — от борьбы за это, пусть Львов знает, он не отступится пока жив.
«Никто не сомневается в твоей непреклонности», — заверил его Львов.
Но все-таки планы на дальнюю дорогу он и сам перестал уже строить. Не считал, как в Нерчинске, прогоны на проезд до Петербурга (или, в крайности, до Тобольска). Не тревожился более обзаводиться на этот случай новой шубою, чтобы не мерзнуть в пути.
И вдруг новость, будто в лондонском «Колоколе» — его прошение из Иркутска.
Он знал газету Герцена и Огарева не понаслышке: в кабинете у Муравьева видал, тогда же оценил и намерения, и формат, и бумагу. Федор Львов сразу вспомнил петербургскую пору — как задумали распространить письмо Белинского к Гоголю: вот бы «Колокол» в те времена… «Между прочим, у Дурова, — еще сказал Львов, — носились тогда с идеей литографского камня, все советовались со мной, а Спешнев, помнится, предлагал наладить печатание за границей…»
«Первый раз слышу», — сказал Петрашевский. «От тебя скрывали, — признался Львов, — опасались твоего языка…» Подобные личности Петрашевского не задевали.
Он порадовался за Спешнева запоздалой на десять лет радостью: «Так что, можно сказать, ты, Николай Александрович, идею Герцена предварил!..» Спешневу это не могло не польстить, но остался верным себе, промолчал. А ведь было чем друзей удивить. Об устройстве типографии оба до сих пор ничего не знали.
…В программе Герцена Петрашевский увидел Белинского. Белинского… и себя. Освобождение слова от цензуры! Освобождение крестьян от помещиков! Освобождение податного сословия от побоев! Впрочем, он бы на месте Герцена поменял вопросы местами, вперед бы выдвинул правосудие, и не просто отмену побоев, а справедливость или освобождение судопроизводства от тайн! — на этом настаивал всегда.
Перед отъездом в Японию Муравьев показал Петрашевскому лист «Колокола» со статьею «Америка и Сибирь». Граф при этом сиял: его имя помянуто было не раз, и притом с похвалами. Михаил Васильевич удивился: отчего, собственно, генерал-губернатору так уж дорого мнение эмигранта? «Оттого, — напрямик отвечал Муравьев, — что оно из дела, а не из каких-либо видов… И притом, не забудьте, государь читает!..» — «Что, и в Зимнем дворце нужно вольное слово?!» «Неужели вы думаете, что петербургские бюрократы, — доверительно отвечал граф
…Муравьев, однако, был далеко, и Спешнев с ним вместе. Как без них было раздобыть лист «Колокола» в Иркутске? Позабыв про мороз и про канцеляриста, сообщившего новость, Михаил Васильевич бросился ко Львову в присутствие.
Федор Львов не менее его взволновался. У кого еще мог быть «Колокол»? Федора Львова осенило: у Кукеля! Молодой полковник служил начальником штаба у Муравьева и, в подражание графу, коллекционировал книги… Иное дело, что о полковнике злословили, будто пропасть сердечных дел вынуждает ум его уклоняться от исполнения обязанностей. «К Кукелю я дорожку найду!» — пообещал Петрашевскому Львов.
В тот же вечер они держали в руках «зарегистрированный в Главном почтамте для пересылки за пределы Соединенного королевства» «Колокол» (прибавочные листы к «Полярной звезде», лист 49, от 1 августа 1859 года).
Передовая статья под заглавием «Юстиция и Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский» заняла более половины номера. Петрашевский сразу узнал в ней собственное прошение, отосланное в Петербург полтора года назад. Статья так и начиналась: «Просит поселенец Оекской волости Иркутского уезда Михаил Васильев сын Буташевич-Петрашевский, а в чем мое прошение состоит, тому следуют пункты…» Над этим была еще помета канцелярская: «Получ. 7 августа 1858 г.» и надпись министра юстиции (карандашом): «до доклада пок. прошу объясниться со мною (Панин)».
— Молодец Герцен, — сказал Федор Львов, — что не вычеркнул ни пометы, ни резолюции Панина!.. Чтобы не винили тебя, что ты сам ему отослал, — Львов осекся от поразившей его догадки. — Значит, что же, корреспонденты «Колокола» в императорском министерстве служат?!
Петрашевский водил по листу носом, как нюхал. От волнения сдернул и куда-то засунул очки, и теперь, уставясь на Львова близорукими беспомощными глазами, считал: получили седьмого августа, а послал, дай бог памяти, двадцать восьмого июня… Перелистнул страницы «Колокола», удостоверился: точно так…
— Получается, почта надежное дело… не на почту надо было пенять!
Еще поискал очки на столе. Вечно он мучался со своими очками. В Петербурге обязательно имел про запас, да там и заказать всегда можно было, в Нерчинске же одни разбил, другие украли, одни потерял, остались последние, и он с ужасом думал, что будет, если и с ними что приключится, а родные не пришлют ко времени новых. Первое, что предпринял, переехав в Иркутск, — это выписал целый набор запасных очков.
…Федор Львов поспешил ему на выручку:
— Вот, возьми…
И, заглядывая через плечо его в лист, рассыпался смехом:
— Об Оекской-то волости, видать, в Лондоне не слыхали. Заметь: напечатали через фиту… Это как же получается, Фекская, что ли?..
Михаил Васильевич не отзывался. Глотал, очки нацепив, строку за строкой знакомый текст, столько раз переписанный вот этой рукою, узнавал с жадностью и в то же время не узнавал, однако не по той причине, что кому-то вздумалось кромсать его руку, нет, вовсе не по той, все слова оказывались на месте, как их сам расставлял, но напечатанные в типографии — в Вольной, русской! — они выглядели настолько чужими, что он мог принимать их как бы со стороны и благодаря сему взвесить и оценить.