Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Так что же, поостыл на сибирском морозе пропагаторский жар или, может быть, он забыл, что для новых идей не найти благодатнее почвы, нежели юный ум?! Или, может быть, все-таки казнь, вопреки кажущейся ее отмене, свершилась, и в том заключался дьявольский план царя — обрубить всю прошедшую жизнь… Нет и нет, отвечал он на это себе, переменились условия, обстоятельства жизни, география, а жар не остыл, и ничего он не забывал, да только ученики его слишком малы; а кто летами не мал, тот настолько неразвит, что дай-то бог привить с науками вместе хотя простое чувство собственного достоинства, и это немаловажно! Львов, учитель опытный, тут вполне с Михаилом Васильевичем
Химик, впрочем, нашел себе занятия поинтересней уроков. Покончив со всеми этими дробями, нумерациею и уравнениями, нередко отправлялся на тот берег Шилки в завод; там плавили серебро по старинке, тогда как повсюду в Европе применялся другой способ, и Львов его показал. А помимо того, он умел делать ваксу и краски, лекарства и стеариновые свечи, что позволяло ему наглядно доказывать свой излюбленный тезис о преимуществах специального образования над энциклопедическим: и мясо у него не переводилось, и чай, и белье порядочное, и по шубе его нельзя было отличить от начальства, а друг его Петрашевский со своею расстался еще в пятьдесят втором году, заставила крайность, с тех пор донашивал арестантский нагольный тулуп.
Когда же газеты стали писать о войне в Крыму, то в Нерчинском округе химик Львов принялся за опыты по улучшению пороха.
Не милости, а справедливости!
Петербургские новости старели месяца на полтора, прежде чем добраться до Нерчинских заводов. Тому, кто проделал этот путь сам, невозможно было забыть бесконечные белые версты из Петербурга в Тобольск, из Тобольска в Томск, из Томска через Красноярск в Иркутск, в Читу…
Зимою пятьдесят пятого года, обгоняя столичную почту, тянувшуюся где-то по этим бескрайним просторам, дошел до Александровского завода неясный слух о кончине государя императора. Будто бы прискакал к Муравьеву из Петербурга курьер. И когда в знакомом доме ссыльнокаторжный Петрашевский разворачивал пачку февральских «Петербургских ведомостей» (доставляли их сразу за неделю, за две), чтобы, как обычно, просмотреть их в обратном порядке, начав с тех, что свежее, — он искал подтверждения тревожным и радостным слухам. И нашел, наткнулся сразу же на описание торжественных похорон в Петропавловской крепости, и словно гора с плеч, столь острое, ни с чем не сравнимое чувство освобождения испытал: ура! Конец богдыхану!
Разумеется, «король умер — да здравствует король», но все равно благодаря ожившим надеждам являлся смысл у будущего. Это относилось не только к каждому из них, однодольцев, но и ко всей России, жаждавшей перемен. Лишившись вершины, усеченная пирамида николаевского государства, казалось, должна затрещать по швам. И подобно тому, как было повсюду в российских пределах, все то лето Петрашевский, Момбелли и Спешнев (Федор Львов еще прошлым годом перебрался в Нерчинский завод) горячо обсуждали, что ожидает и их, и Россию, пока в августе не получили ответа на первый вопрос — о себе. Объявили им всемилостивейший манифест. Новый царь обещал прощение и облегчение участи.
К дарованной милости они по-разному отнеслись. Момбелли и Спешнев, мечтая любой ценой вырваться из Сибири, только одного с нетерпением стали ждать — когда это сбудется. Петрашевский же как не желал снисхождения от царя Николая Павловича, так и от царя Александра Николаевича не желал его тоже.
Чуткое к юридическим словосплетениям ухо уловило в манифесте пассаж, точно прямо к нему обращенный: кто воспользоваться царскою милостию не пожелает, тот может просить по закону рассмотреть его дело. И хотя далее
Все не раз уже было продумано, пересказано в спорах с товарищами, в долгих спорах. Перенесть это на гербовую бумагу было делом нескольких дней. Как юрист, он решил напирать на формальную сторону учиненных при следствии и суде нарушений, а разбирательство по существу отложить до нового следствия и суда… На что надеялся, человек прямодушный?! Или впрямь ни крепость, ни эшафот, ни Нерчинск не вразумили его? Как же так? Ведь задолго до крепости знал: в российском судопроизводстве справедливости не отыщешь, судебные перемены ставил вопросом первой важности для России… Так, быть может, приспела пора правосудию укорениться в земле русской? Когда, ежели не теперь?!
И еще одну важность он видел здесь — что, и отказавши, и удовлетворивши просьбу, власть поставит себя в худшее положение. Отказавши — вооружит противу себя, «и идея наша, — не уставал повторять товарищам своим, — идет вперед!» А исполнивши — ослабит себя и даст возможность требовать большего… «и все-таки идея наша идет вперед!..».
…Наконец он подал свое прошение, в котором просительного не было ничего, — по инстанции подал, как положено было; и начал отсчитывать время в ожидании ответа.
Так, примерно, прикинул: месяца полтора почта до Петербурга, столько же — на разбор и ответ, месяца полтора обратная почта — к концу зимы ответ получат в Нерчинске… ну, в худшем случае, к весне, даже к лету — и тогда сам отправится в Петербург участвовать в новом суде! В суде гласном, открытом, где получит трибуну — не отщепенец, но адвокат, но российский новый Анфантен и Распайль! Он хотел в это верить, так и написал в Петербург сестре Ольге, обещая в подарок кольцо из цепей, что носил… но, увы, через три месяца бумаги воротились к нему: дальше нерчинского начальства не двинулись.
Не поленился, слово в слово переписал все сызнова, отправил опять — и второе прошение застряло. Знакомые чиновники всячески отговаривали Михаила Васильевича от его затеи. Слово царское выше закона — утверждали одни; а другие — что решения верховной власти неизменяемы и такими должны быть; третьи же находили неудобным самое время, так как мысли поглощены войною. И все дружно нашептывали, что вредит ему Разгильдеев, к тому времени уже главный горный начальник Нерчинска. Словом, весною Петрашевский явился в Нерчинск не за ответной почтою из Петербурга, а по-прежнему добиваться отсылки прошения. Опять в своих расчетах ошибся, но и на сей раз рук не сложил. За зиму подготовил добавочное прошение с пояснительною выпискою из законов и с опровержением мнений знакомых чиновников примерами петровскими и екатерининскими. Разорвал же когда-то Яков Долгорукий указ Петра, и каялась же Екатерина Вторая в своих ошибках публично!
Весною его прошения наконец переслали в Иркутск. Но, увы, подобно окружным чиновникам, чиновники губернские испытали при виде их растерянность и раздражение: кто осмеливался жаловаться на высочайшую волю?! А назойливый каторжник своими письмами, записками, заявлениями бомбардировал, настаивая на праве отыскивать «справедливого и законного», и поскольку угомониться никак не хотел, то и послан был по сему поводу из Иркутска в Нерчинск по всей форме запрос: в каком положении здоровья находится Буташевич-Петрашевский по умственным своим способностям?