Звук воды
Шрифт:
Поэзия, похоже, начала оказывать на мальчика тлетворное влияние, превращая его в духовного ленивца. Не будь его душа такой неповоротливой, он гораздо серьезней отнесся бы к идее самоубийства.
Во время утренней линейки старший наставник вызвал его из строя.
— Зайди ко мне в кабинет перед началом занятий, — сказал он мальчику.
Это было еще хуже, чем вызов в учительскую, и означало только одно — мальчик сильно провинился. «Догадываешься, зачем он тебя позвал?» — подтрунивали над ним приятели. От насмешек мальчик бледнел, руки его дрожали.
Поджидая мальчика, наставник чертил железной кочергой какие-то знаки на пепле в потухшем хибати. Когда мальчик наконец вошел в кабинет,
— Присядь. Я прочел твои стихи в школьном журнале.
И он принялся расспрашивать мальчика о стихах и о семье. Перед тем как отпустить его, наставник сказал:
— Есть два типа поэтов: Шиллер и Гёте. Знаешь, кто такой Шиллер?
— Должно, быть, Сцхиллер?
— Да-да, именно он. Так вот, тебе не стоит быть таким, как Шиллер. Ты должен стать Гёте.
Покинув кабинет наставника, мальчик в задумчивости брел по направлению к классной комнате. Он был недоволен разговором, хмурился и шаркал ногами. Он не читал еще ни Шиллера, ни Гёте, но видел их портреты в Словаре мировой литературы. «Только не Гёте, — думал мальчик. — Он такой старый… А Шиллер молодой, и нравится мне гораздо больше».
Несмотря на разницу в пять лет, председатель Литературного клуба Р. очень интересовался мальчиком. Мальчик тоже испытывал к Р. симпатию. Почему? Да потому, что гениальные люди (а Р., который определенно считал себя самого «несчастным гением», без всякого сомнения и вопреки заметной разнице в годах, признавал гениальность мальчика) просто обязаны быть друзьями. Р. — сын маркиза — гордился своим происхождением, превозносил Вилье де Лиль-Адана и писал стихи, проникнутые эстетической ностальгией по литературным традициям древнейших аристократических семей. Не так давно Р. на свои деньги издал небольшой томик стихов и литературных набросков. Этот сборник был предметом зависти мальчика.
Оба друга вели ежедневную переписку. Им нравилась повседневность этого занятия. Почти каждое утро мальчику доставляли письмо от Р. в изящном конверте абрикосового цвета. Каким бы толстым ни казался конверт, вес его всегда был одним и тем же, и эта странная, какая-то грузная легкость, это ощущение весомости, созданной множеством невесомых вещей, радовали мальчика. К своим посланиям друзья неизменно приписывали только что сочиненное стихотворение, а если не успевали сочинить ничего нового, то в ход шло написанное ранее.
Послания были довольно-таки банальными. Обычно они начинались с критики полученного накануне стихотворения, далее шла бесконечная и ничего не значащая болтовня о прослушанной музыке, о каких-то житейских эпизодах и о симпатичных, по мнению автора письма, девушках; затем в деталях описывались прочитанные книги, поэтические переживания когда одно-единственное слово вдруг ввергает тебя в мир поэзии и ночные сны. Этот установившийся между двадцатилетним юношей и пятнадцатилетним мальчиком ритуал нисколько им не наскучивал.
Однако в письмах Р. чувствовалось нечто, чего мальчик никогда не замечал в своих письмах: какая-то едва уловимая меланхолия и тень легкой неуверенности сквозили в них. Это была та самая неуверенность, которую человек испытывает перед лицом вдруг подступившей реальности. Сомнения и опасения Р. придавали его письмам оттенок горечи и отрешенности. Но счастливый своим счастьем мальчик считал, что тень чужой неуверенности никогда не падет на него.
Мальчик ни разу не задумался об истинной сущности уродливости. Он даже не подозревал, что наступит момент, когда об этом придется задуматься. Настигшие Гёте старость и немощность, с которыми поэт боролся в течение долгих лет, не должны были, да и не могли иметь никакого отношения
Мальчик был подвержен тем иллюзиям, которые размывают границы между самим искусством и его творцами; тем самым иллюзиям, которые заставляют молоденьких девушек по всему миру обращать свои восторженные личики в сторону людей искусства. Мальчик совершенно не интересовался самим собой, но все его мечты были только о себе. Он сам был частью того мира аллегорий и метаморфоз, в котором нагота девочки в одно мгновение превращалась в искусственный цветок. Люди, которые творят прекрасное, просто не могут быть уродливыми. Мальчик так твердо верил в это, что ему даже не приходила в голову другая, гораздо более важная мысль: «А испытывает ли по-настоящему прекрасный человек потребность творить прекрасное?»
«Потребность?» Если бы мальчика спросили об этом, он наверняка рассмеялся бы в ответ. Потуги творчества — это последнее, что он чувствовал, когда в нем рождалась поэзия. Стихи были чем-то само собой разумеющимся. И даже если он противился им, они, как всегда пересилив, начинали водить его рукой, и один за другим на бумаге появлялись иероглифы. Потребность возникает только в случае нехватки чего-то. А у мальчика ни в чем не было недостатка. Источником своих стихов он считал «гениальность» — какое, однако, удобное слово. Он не мог поверить в то, что где-то внутри, в глубине, ему не хватает чего-то настолько важного, что он даже не осознает эту важность. А если бы он и смог в это поверить, то никогда не назвал бы это «нехваткой», ему гораздо больше нравилось слово «гениальность».
Но не стоит думать, что мальчик не был способен критически взглянуть на свои стихи. Было у него, например, одно очень популярное среди старшеклассников четверостишие. Но сам мальчик считал стихотворение поверхностным и пустым и стыдился его. Четверостишие это выглядело следующим образом:
Коль скоро срез прозрачного стекла Глубокою мерцает синевой, Должно быть, и твои прозрачные глаза Глубокую в себе таят любовь.Разумеется, похвалы окружающих доставляли мальчику удовольствие, но он не был падок на лесть — от этого его спасало собственное высокомерие. Откровенно говоря, даже талант Р. не восхищал мальчика. И хотя Р. заметно выделялся на фоне всех остальных членов Литературного клуба, думая о нем, мальчик не испытывал никаких особых чувств. В том месте, где должны были жить эти чувства, в сердце мальчика была льдинка. И если бы Р. не восхищался так многословно гениальностью своего юного друга, то, скорее всего, мальчик так и не признал бы его талантов.
Мальчик осознавал, что нет в нем того буйного мальчишеского задора, который мог бы прийти на смену приступам тихого блаженства. Два раза в год — весной и осенью — в школе проходили бейсбольные игры. После игры, если команда Гакусюина проигрывала, болельщики из младших классов окружали расстроенных игроков и плакали вместе с ними. Но мальчик никогда не плакал. Ему совсем не было грустно.
«Ну проиграли, что уж тут такого грустного?» — думал он. И мысли его уносились далеко-далеко, подальше от этих заплаканных лиц. Нет, он не был бесчувственным, он знал, как легко его душа улавливает самые незаметные движения внешнего мира, недоступные большинству людей. Но его чувствительность была совсем иного свойства. И то, что заставляло других проливать слезы, нисколько не трогало его сердце.