...И вся жизнь (Повести)
Шрифт:
— Можете оставить свое мнение при себе, — на этот раз перебиваю редактора я, — перестаньте нас пугать величием и значением праздника, скажите лучше, с чем вы не согласны и какие у вас предложения. Если они, конечно, у вас есть…
Крутковский вытягивает шею из широкого ворота рубахи, лоб его покрывается испариной. Редактор медленно поднимается из-за стола, машет рукой и очень тихо произносит:
— Планерку считаю закрытой. Все свободны.
Соколов недоуменно пожимает плечами. Вопрошающе смотрит на меня Платов. Регина Маркевич спрашивает:
— Что, собственно говоря, произошло?
Ей никто не отвечает. Медленно
— Об этом, Ткаченко, вы узнаете очень скоро. Я вам это гарантирую. А пока нам не о чем больше говорить.
Не о чем, так не о чем! В кабинете меня ждут Соколов и Криницкий.
— В чем дело, Паша, что он задумал? — с беспокойством спрашивает Викентий.
— Аллах его ведает. Очевидно, подловил меня на каком-нибудь слове. Ты не заметил, Олег, чего-нибудь такого в моем выступлении?
— Не уловил. Возможно, у меня не хватает бдительности Кузьмича.
Не редакция, а мышеловка. Не знаешь, когда захлопнется дверка. Так работать нельзя!
После злополучной «планерки» пришел домой и застал Тамару в сборах.
— Кажется, пора, — сказала она.
Вызвал машину. Тамара присмирела, притихла. Ее вдруг начали одолевать сомнения:
— Не рано ли? Схватки прекратились.
— Поехали. Сейчас рано, потом будет поздно. Нельзя рисковать.
Из больницы пошел прямо в редакцию. На лестнице встретил Платова.
— Я тебя искал, Павел Петрович.
— Задержался. Понимаешь, Тамару в родильный дом отвез…
— Вот черт, совсем не ко времени, — выругался Платов.
— Что не ко времени? Ты это что, не хватил ли за обедом?
— Тут хватишь. Вот, читай.
То, что я сейчас прочел, могло выбить из обычной колеи не только секретаря парторганизации редакции, недавнего студента Толю Платова, но и более тертых жизнью людей: Крутковский подал заявление в партбюро. Пишет, что я занимаюсь в редакции подрывной деятельностью, пытаюсь сорвать выпуск номера, посвященного Первому мая, развожу кумовство, разлагаю коллектив, веду аморальный образ жизни. Ныне мне трудно восстановить, о чем я думал в часы перед заседанием бюро, которое Крутковский потребовал созвать в тот же вечер.
Помню, не мог сидеть в кабинете, не хотелось ни с кем разговаривать. Обвинения были чудовищными, нелепыми. Я саботажник, разлагаю редакцию? С чего это он взял? В равной степени меня можно было обвинять в том, что я собирался взорвать Принеманск, похитить луну…
Началось заседание партбюро. Первым взял слово Крутковский.
— Не понимаю, как человек, носящий в кармане партийный билет, советский журналист, мог так кощунствовать, так безответственно, это самая легкая формулировка, которую я могу придумать, отнестись к подготовке священного для каждого советского человека первомайского номера. Он позволяет себе предсказывать, как следует поступать Главнокомандующему: писать приказ или не писать. Затеял обывательский разговор о преимуществах плаката перед портретом вождя, который для нас самое святое, что есть в жизни. Подобного святотатства терпеть нельзя! Я вынужден был прервать совещание. Напомню, у Ткаченко это не случайность, а линия. Вспомним, как он выгораживал печатника, который допустил политическую диверсию, исказив слово «главнокомандующий». Он протащил на пост заместителя редактора
Густо получается. Теперь он все валит в одну кучу — семейственность (устроил Тамару в редакцию), бытовое разложение (сожительствовал с Разиной), панибратство (пил вместе с Урюпиным, Платовым и другими) и так далее, и так далее.
Члены партбюро сидели, угрюмо опустив головы. Платов предоставил мне слово. Мысли разбежались. О чем говорить? Оправдываться? Проще всего дать волю чувствам и сказать все, что думаю о Крутковском. Но смогу ли я быть объективным? Вряд ли. Сорвусь и наговорю черт знает что. Но он, пожалуй, этого и ждет.
— Мне нечего сказать. Вы сами слышали мое выступление на планерке. Известно вам, как я жил и работал. Вы все знаете — решайте сами. Если потребуется объяснения — я их дам.
После меня никто не торопился взять слово. Наконец, поднял руку Самсонов. Я недружелюбно посмотрел на него. Вот для чего тебя пригласили на заседание партбюро — прихвостень Крутковского — дело ясное!
— Не понимаю, что происходит в редакции, — начал Самсонов. — Я сам напросился присутствовать на заседании бюро. Так дальше работать нельзя. Между редактором и его заместителем идет беспринципная грызня. Кто же будет создавать творческую обстановку в редакции? Пример беспринципности и сегодняшнее заявление редактора. Мы все были на «планерке». Ткаченко, с моей точки зрения, предложил интересный план номера — его надо было по-деловому обсудить, а не устраивать игру в бдительность.
— Ну, знаете ли! — взвизгнул Иван Кузьмич.
— Вы меня не перебивайте. Когда вы выступали, я молчал. Вам тоже полезно послушать, что другие скажут. Наберитесь и вы терпения. Я знаю вас не первый день. Работал с вами еще до войны. Характер у вас трудный, людей не любите. Не скрою, мне было нелегко согласиться снова работать под вашим началом. Но пересилило желание помочь новому краю. Здесь труднее. Грешным делом думал, что на новом месте и вы образумитесь.
— Вот как, — опять перебил редактор. — Значит, я виноват? Спасибо.
— Не за спасибо работаем, товарищ Крутковский. Виноваты не только вы, но и ваш заместитель. Очевидно, вам обоим давно надо найти общий язык. Не солидно для редактора газеты коллекционировать сомнительные сплетни о своем заместителе, выносить их на обсуждение коммунистов. Мне стыдно за вас, Иван Кузьмич!
Помощь пришла с неожиданной стороны. Вот так Самсонов! После его выступления и другие стали смелее. Платов и Соколов категорически отмели обвинения, выдвинутые против меня Крутковским. Он сидел молча, не перебивал. Только когда члены бюро единодушно признали его заявление несостоятельным, редактор с нескрываемой угрозой произнес:
— Голосуйте, но помните, что партия строго осуждает беспечность и благодушие!
— А вы не пугайте, — ответила за всех Маркевич, — мы уже пуганы.
В заключение партбюро предложило коммунистам Крутковскому и Ткаченко нормализовать отношения. Постановление написать — легко. А вот как получится на деле? В особенности после сегодняшнего. Мне даже глядеть на Крутковского противно.
— Ура! Родился сын! Да здравствует Бог с Арбата!
Эта радость перекрывает все неприятности дня. Наплевать на мышиную возню Крутковского. Теперь я иной человек. Отец!