1993
Шрифт:
– Эй! Ты там оглох?
– А? – Паренек бросил грушу и в перчатках подошел к ограде.
– Как жизнь молодая? – Виктор не выпускал перекладину.
– Лучше всех!
– Ты живешь здесь, да?
– На лето к бабушке приехал… В институт поступил в этом году… На учебу скоро. – Запыхавшийся голос создавал впечатление, что он оправдывается.
– Первый курс? Не похож. Здоровый, как лось. А я чего тебя позвал… Как зовут?
– Денис.
– А я Виктор, Денис. Соседей надо знать! Мою-то, понятно, знаешь, она здесь
Паренек небрежно кивнул.
– Знаешь? – повысил Виктор голос.
– А?
– Лену мою знаешь, говорю?
– Не, а чо?
– А чо тогда киваешь?
– Мальчик, не обращай внимания, – сказала Лена громко. – Он у меня психованный. – И снова наклонилась над журналом.
– Как? – Виктор, забыв о пареньке, подскочил к ней.
– Так! – выдала она ему в тон. – От…бись от меня!
– Ты… – Он закинул руки назад, возбужденно щурясь. – При ребенке!
– Каком ребенке? Она понимает?
– Тварь!
– Ударь! Ударь меня! Только попробуй! Сразу с тобой разведусь!
Пискнула и заворочалась девочка. Паренек отхлынул от забора, испуганным бегом протопал по крыльцу, и наступила тишина.
Виктор не говорил с ней до вечера, утром убрел на работу. Вернувшись, заговорил как ни в чем не бывало. Значит, съел. С того раза она давала ему отпор. Войдя во вкус, стала вцепляться первая. Теперь они ругались всё чаще.
Виктор мог сгоряча убежать из дома, но быстро остывал и возвращался, а она от скандала к скандалу расставалась со страхом, что он ее бросит. Впрочем, завалы газет с кроссвордами, запахи пота и выпивки или привычка грубо хватать за волосы лобка – это всё осталось прежним и даже устраивало ее.
В ноябре их с Таней положили в пушкинскую больницу: у девочки несколько дней держалась непонятная температура.
Ближе к ночи в бокс зашел дежурный врач, рослый большеголовый кавказец. Двумя сжатыми пальцами потрогал спящей девочке лобик, перевел взгляд на Лену:
– Как дела?
– Укол сделали.
– Укол – это правильно.
Шагнул к другой женщине (развевались полы халата), похожей на изнуренную кенгуру, – она была с малышом, который ныл за сеткой и всё время выплевывал соску, погрозил ему пальцем, потом погрозил ей:
– Не спала, что ли, давно? Спать надо. На кого похожа! Ребенку не нужна мать-инвалид!
– Я не мать, я тетя.
– Тетя-инвалид! – И обратно к Лене: – Жалоб нету, мамаша? Голова не болит?
– У кого, у меня?
– Не у меня же. Себя не забывай, – заботливо окинул бархатным взглядом. – Давно болеете? Сколько температура уже? Пятые сутки? Ай-ай! Вирус такой поганый! Зайди в сто седьмой. Хорошие дам рекомендации. – Он лихо развернулся и вышел.
…Лена поскреблась в дверь, донеслось громовое:
– Да!
Вошла, попала в сумрак. Врач сидел перед красной лампой и что-то писал. Поднял голову, словно очнувшись. Выплыл из-за стола,
Впечатал ладонь в лоб и, не убирая, защелкал языком:
– Градусник не надо? Точно?
– У вас рука горячая.
– Нормальная рука. Нет, не нравишься ты мне. Смотри, заболеешь – домой отправлю. Я историю почитал. Значит, сыпь у нее?
– Сегодня… Покраснение. От антибиотика, сказали.
– А ты сама в порядке? Уверена? Хочешь, осмотрю?
Лена столкнулась с его глазами, мерцавшими на затемненном лице, и ощутила, как действительно покраснела среди сумрака.
Слабо сказала:
– Не хочу. Что с Танечкой, что-то серьезное?
– С какой Танечкой?
– Моей.
– A-а… Ты не переживай. Завтра будет лучше, завтра вспомни Сослана Эдуардыча. Я историю смотрел: там всё нормально, всё плохое у вас позади. Главное – ты теперь не подхвати ничего. Этот период самый заразный. Такая симпатичная… Тебе болеть нельзя. Больше кушать надо. Хотя… Что я говорю! Лучше не толстей. Вот сейчас в самый раз… Кр-расота! Слушай, ты расслабься… Будешь грустная – себя доконаешь. Дети любят веселых! – Лене показалось, что он говорит тост. – Кормишь еще?
– Да ей уже больше года!
– Меня мать до двух лет кормила! Поэтому вырос такой… всё выросло… не как у людей… Ха-ха! Много чего могу… Это всё молоко мамино! Зато грудь… Грудь как? Меньше не стала?
– Не знаю…
– А кто должен знать? Так ведь и не скажешь, что кормила. – Он равнодушно скользнул глазами по ее глазам и впился долгим взглядом ниже. Лена была обездвижена, сумрак тяжелил веки, глубже затягивал в кресло. – Не болят? Ночью не болят? Что молчишь? Бывает? Дай! Врачу всё можно, – буднично протянул большие руки и стал мягко поглаживать сквозь кофту, сразу нащупав соски.
Она, как в полусне, поймала эти руки, жаркие, покрытые жестким волосом.
– Не хочу…
– Не хочешь… Что ты не хочешь?
Он стоял, оглядывая ее сверху вниз, и сердито повторял:
– Не хочет… А кто кого хотел? Не хочет она…
– Я к вам сюда не для этого пришла.
Он отступил подальше и беспокойно залопотал с усилившимся акцентом, как сквозь зачастившее сердце:
– Я ж тебя не раздеваю. Я тебе вопросы задаю. – Зашел за стол, что-то уронил со стеклянным стуком и выкрикнул: – Свободна!
Температура у Тани прошла наутро, их выписали.
Лена то и дело прокручивала сцену в кабинете: сначала с брезгливостью, затем с усмешкой тайного удовольствия и озорства, позднее не без мечтательности; в конце концов, временами, озлившись на допросы мужа, стала жалеть, что не уступила, вспоминала находчивые опытные руки, пылкое хвастовство мужской силой. Но о чем тогда, в больнице, она могла еще думать, кроме как о болезни ребенка? Если бы Сослан встретился ей в другом месте, может быть, всё бы вышло иначе.