Абраша
Шрифт:
– Привет, – выдавил он. – Как пьет русский человек? – Сначала выпивает то, что хочет, затем то, что может, и, наконец, то, что осталось.
Девушка не улыбнулась, да и он сам понял, что шутка не удалась.
– Вторая попытка: Что такое бесконечность? – Это когда эстонцы пересчитывают китайцев. – Девушка посветлела, и Николай облегченно вздохнул.
– Вы кто: будущий хирург или психиатр?
– Скорее второе. А точнее – будущая безработная… Я – арфистка… Учусь в Консерватории и сюда попала случайно. Хочу уйти. А вы кто?
– А я тарелку с вилкой ищу. Тоже случайно и тоже мечтаю уйти, но сначала хотелось бы перекусить.
– Давайте я вам помогу…
Минут через пятнадцать, никем не замеченные, они покинули гостеприимный дом.
То, что он «попал», Николай понял сразу же, как только ее увидел, причем попал серьезно, на всю жизнь – он знал себя.
Они долго гуляли. Николай, назвав себя начинающим филологом, что отчасти соответствовало действительности, читал стихи, коих он знал превеликое множество, прежде всего, любимых Баратынского,
В ближайшие выходные он поехал к ее родителям просить руки и сердца. Войдя в квартиру, он сразу же почувствовал необъяснимую смутную беспричинную тревогу. Он попытался от неё отмахнуться, тем более что приветливая атмосфера дома чувствовалась с порога. Его ждали. Было видно, что Ира подготовила родителей. Встречал их Ирин отец – улыбчивый пожилой светловолосый мужчина, чем-то похожий на киноактера Евгения Самойлова. Через минуту из кухни вышла мама, и Николай увидел, какой будет Ира через двадцать – тридцать лет: у мамы были такие же синие глаза, окаймленные чуть заметной сеточкой изящных морщинок, гладко зачесанные черные волосы с робким инеем седины, схожий удлиненный овал чуть располневшего красивого лица, неуловимые черты которого заставили Николая внутренне сжаться в нехороших предчувствиях. Они тут же оправдались, когда она представилась.
Николай что-то говорил очень приятное о том, что очень приятно, потому что вообще очень приятно… Язык лепетал, а в голове молниеносно складывалась – срасталась единственно возможная схема действий. Оформить брак как можно скорее. Буквально завтра – послезавтра. Пока никто не знает. Если узнают, будет разговор – может, в Управлении кадров, может, с непосредственным начальством, может, в парткоме, – разговор, после которого женитьба на Ире исключается. Конечно, секретная «Инструкция Народного Комиссариата Внутренних дел» за номером 00134/13 от 21 декабря 1938 года, предписывающая отделам кадров облгоротделов УНКВД СССР в отборе кадров для НКВД руководствоваться не только окружением кандидата и, особенно его жены – «этого порой змеиного гнезда», социальным происхождением и бытовым поведением родителей и всех родственников – наличием разводов, многодетности, как признака дегенеративности матерей, смешанных браков, – видимых признаков дегенерации, как-то: косоглазие, нервные тики или судороги, хронические мигрени, шепелявость, заикание, родимые пятна и пр., – но, главное, национальным происхождением кандидата: «Для кадрового отбора в НКВД важно отсекать, в основном, лиц, у которых присутствует еврейская кровь. Вплоть до пятого колена необходимо интересоваться национальной принадлежностью близких родственников. Были ли в роду евреи» – эта секретная Инструкция потеряла свою силу. Но Сергачев уже познал силу неписаных законов его Ордена. Поставив же их перед свершившимся фактом, он обезопасит себя в одном, в главном – никто их не разведет, не разлучит. Будут осложнения, немалые осложнения. Возможно, приостановят следующее звание, отошлют на периферию, отправят в ссылку в милицию, может, просто уволят «по состоянию здоровья»… Всё может быть, но он выкрутится.
Своим служебным удостоверением в личных целях он впервые в жизни воспользовался в тот самый понедельник, когда пришел в ЗАГС к его открытию. Раскрыв невзрачную книжицу перед помертвевшим лицом престарелой блондинки с «халой» на голове, он сказал только два слова: «необходимо завтра». На другое утро они были «обвенчаны».
В Управлении он доложил по форме в тот же день. Рапорт восприняли индифферентно, записали данные его новых родственников – без комментариев, без оценок, без малейших эмоций. Никто никуда его не вызывал, никаких мер он не почувствовал. Только образовалась вокруг него какая-то пустота. Ровесники, так же, как и ранее, внешне дружелюбно приветствовали его, но никто не останавливался, чтобы переброситься парой слов, рассказать новый анекдот или пригласить попить пивка после службы, никто не подавал руки, не хлопал по плечу: «Привет, старичок»… Старшие же по званию и по возрасту просто перестали его замечать: завидев Николая, они неожиданно начинали куда-то целенаправленно перемещаться, их лица принимали выражение чрезвычайной занятости, в их движениях появлялась деловитая торопливость и озабоченность. Через неделю после ЗАГСа он услышал, зайдя в буфет, как подполковник Ламарчук, окруженный группой старших офицеров, громогласно заявил, что, если бы его сын женился на еврейке или полукровке, он бы собственноручно пристрелил его. Офицеры также шумно возражали, что его – Ламарчука – сын никогда такого бы не совершил, так как не та семья и не то воспитание. Они все стояли спиной к Сергачеву и, казалось, демонстративно его не замечали, но он знал, что эти слова предназначены ему, к его приходу подгаданы. Только полковник Кострюшкин, как-то встретив его у Седьмого подъезда, остановил: «Можно поздравить?» – «Можно, Владимир Сократович». – «По любви женился?» – «Так точно, по любви». – «Ну… и молодец! Не робей. Они привыкнут. Я тебя в обиду не дам. А с супругой
Этого Николай забыть не мог.
Через пару дней он занес Сократычу несколько пирожков, собственноручно изготовленных Ириной, с капустой, грибами, мясом и сыром – оказалось, что она чудный кулинар, и это искусство интересовало ее значительно больше, нежели исполнительские принципы и традиции Ксении Александровны Эрдели или Веры Георгиевны Дуловой. Вообще Николай скоро понял, что с арфой его супруга «завяжет» сразу же после окончания Консерватории и полностью отдаст себя семейному делу. Это было прекрасно. Кострюшкин оценил качество пирожков. Вот тогда и началось их неформальное сотрудничество, та передача опыта и накопленных знаний, без которого невозможен прогресс в любом деле.
Разговор зашел о рукописи, присланной полковнику его коллегой из Четвертого отдела Главлита. Это были воспоминания известного историка литературы и мемуариста, и Кострюшкин заметил, что такую «прелесть», как эти мемуары, он давно не читал, и что их надо смаковать, как Иришины пирожки. «Вам бы надо их почитать и проштудировать», – добавил он. Сергачев ответил, что обязательно это сделает, как только мемуары будут опубликованы. – «А вот это – НИ-КОГ-ДА». – «Что, антисоветчина?» Оказалось, что нет – не антисоветчина, а совсем наоборот: автор – интеллигентнейшая женщина, великолепный специалист, нормальный советский человек, возможно, Сталина не больно жалует, так это – естественно, сейчас многие прозрели, да и ранее не все были в восторге от Отца Народов, возможно, многое ей не нравится в нынешней жизни – и это понятно, идиотизма много, и этот идиотизм в их Конторе видят лучше и глубже, нежели самые умные литераторы. И вообще, антисоветчина – далеко не самый «страшный зверь» – здесь у Сергачева глаза, видимо, округлились, потому что Сократыч усмехнулся и добавил – да, да, далеко не самый страшный зверь. «Пора вам, Николай, учиться зреть в корень, это самое главное в нашей профессии, в нашем Служении». И тут же, доедая прозрачный пирожок с сочной грибной начинкой, заметил вскользь, что самое важное и, подчас, самое опасное лежит не на поверхности, не бьет в глаза. «Хотите проверочку? Вот вам отрывок из этих чудных воспоминаний. Найдите одну фразу, из-за которой эту прелесть надо запретить. Нет, конечно, фразочку эту можно выкинуть, хотя таких деталек – малозаметных, правдивых и посему недопустимых много – все не выкинешь. Просто это фраза хороша для примера: не все то, что блестит, имеет для нас ценность. Вот вам маленький отрывок – найдите…»
Отрывок представлял собой описание самых страшных, наверное, московских дней начала ноября 41-го года, когда немец стоял у самой столицы, сводки Совинформ-бюро делались всё более угрожающими, по Москве ползли зловещие слухи, говорили, что немцы уже в Можайске, что правительство дало драпа в Куйбышев, что было правдой, а где товарищ Сталин неизвестно: может, в Москве, а может, в Алма-Ате или Новосибирске, длинные очереди опоясывали продовольственные магазины, ломбарды, билетные кассы, парикмахерские, призывные пункты, люди толпились у репродукторов, в воздухе беззаботно порхали обрывки уничтожавшихся бумаг, серыми призрачными птицами планировали пепельные пласты сжигаемых документов, паника и отчаяние охватили город.
Николай растерялся. Все эти подробности не укладывались в представление о героическом городе, мужестве его защитников, железной воле партии и всем прочем, чему его учили, что он знал и чем он гордился. Покоробило его и замечание об английских танках, которые продефилировали по Красной площади на том знаменитом параде 7 Ноября и которые так обрадовали автора «Воспоминаний»: «было радостно, что мы не одни». Кинохронику легендарного парада он смотрел множество раз, но никаких танков английского производства там не разглядел. – Кострюшкин угадал его мысли и пробормотал: «Англичан после войны из хроники вырезали. Не нужно это…»
«Не знаю, – растерянно произнес Николай. – Я бы всё запретил». – «Мы всё и запретили. Но не потому, что английские танки, хотя и поэтому, не потому, что паника, хотя и поэтому – излишне подробно, правдиво, детально, но это не криминал: как иначе может вести себя обыватель, если враг на пороге города. И не из-за очередей за продовольствием – это естественно, хотя живописать об этом, возможно, и не следует. И не из-за слухов – порой правдивых, порой ложных. С ними боролись, эти слухи пресекались, но они – слухи – неизбежны во время таких потрясений, как война. И не из-за пепла, действительно, прозрачной пелеринкой покрывавшего некоторые улицы в центре Москвы – сам видел, сам по такому ковру шел, потом сапоги отдраивал. Но, с другой стороны, что, нужно было оставлять врагу секретную документацию, коль скоро не смогли, не успели ее вывезти? – Писать и тем более публиковать это пока не надо, но это всё мелочи, блошки, так сказать. Даже не реплика какого-то дворника, брошенная автору этих записок – женщине с чрезмерно характерным семитским обликом, о том, что «немец уже в Белых Столбах, и ваша песенка спета». Дворник-погромщик – эка невидаль на Руси, потенциальные полицаи были всегда, и их тогда ставили к стенке. Нет, мой юный коллега. Это всё не криминал, хотя печатать и не следует. Криминал в этой фразочке, вот он – криминал: «В женских парикмахерских не хватало мест, дамы выстраивались в длинные очереди». – Вот оно! И это было! И этого не должно было быть! И этого не будет! Никогда! Кинохронику, может быть, и восстановят, склеят – это, как политика в верхах повернется, а женщины, выстраивающиеся в очередь за модными прическами в ожидании немца – это…» – Кострюшкин даже задохнулся. Таким его Сергачев никогда более не видел.