Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах
Шрифт:
Я похож на Мома-насмешника – если бы ему вздумалось изобразить эту статую. Ноги – колесом, нос боком загребает воздух, лобик низкий, хитон болтается вокруг костей – скульптор бы бегом побежал в мое царство, если бы ему приказали ваять с такой натуры.
Лошади и те раскусили обман хозяина: поиграем, да?! – и прикинулись дохлыми клячами, даже гордые шеи согнули. Ты с лысиной, и мы не хуже. Можем еще языки высунуть и хвостами помахать вяло.
Морская соль скрипит на зубах, а колесница Гелиоса в небесах начинает бежать веселее – богу солнца приходится
Пожалуй, хватит. Черногривый из города выехал, вон, слышны приветственные крики от стены. Нужно трогаться, а то выйдет недостоверно.
Гермесу кивнуть. Глаза прикрыть – незачем себя выдавать…
И ласково огладить вожжами две аспидные спины.
Скрип колес. Мерные удары: восемь копыт бьются о камень восемью сердцами.
Два блестящих тела – черная бронза? лоснящаяся тьма? горящее масло, которого так много в недрах земли? – с шага уходят в рысь, не торопясь в галоп, потому что слышат меня, знают, что нам еще рано…
Все восхитительно предсказуемо: тряская дорога, по которой колеса скользят, будто пентеконтера[6] по волнам в штиль; запах сена и навоза – запах города – и чинары, хлопающие тряпочками листьев; меканье коз, которых хозяйки успевают выхватывать из-под копыт: «Куда, дурная?!» Грохот и звон разбитой посуды: кто-то спешит посмотреть на проезжающего басилевса; перед колесницей, смешно переваливаясь, прокатывается кувшин, пузатый, целый, но весь в трещинах… Дома и дворы сливаются с лицами: чумазый подмастерье кузнеца – и подкопченная кузница; сырая, колбасная ряха в оспинах – дом, со двора которого несется блеяние, а над порогом висит череп овцы…
Хлопают на ветру хитоны – сушатся. На городском рынке – свежий сыр: торговец дерет глотку так, будто решил заглушить вопль Пана, который закончил Титаномахию. «Мё-о-о-о-о-д!!!» – верещит какая-то соперница торговца, потом неловкий шлепок чего-то мягкого, глухой глиняный звук и истошные причитания, и нотки меда вплетаются в косицу из соли и навоза, на губах остается терпкая сладость, будто от вина…
Начиная хмелеть, я едва удерживаюсь – чтобы не отпустить вожжи, не позволить четверке – нет, двойке – сорваться в полную силу, так, чтобы искры разбавили весельем этот серый, пропахший лошадями город, чтобы – куда там Посейдону! – Гелиосу не угнаться…
Собака вывернулась из двора, учуяла азарт колесничего – рванула за колесами, истошно лая. Молодая, глупая, белолобая, но с быстрыми лапами и звонким голосом: «Кус-ну! Кусну! Следом! Вскочу!»
Юность, не надо. Не шли гонцов и уж тем более не являйся сама, я простился с тобой на руинах старого мира. Я не ждал тебя здесь. Владыкам нельзя быть молодыми, – Ананка не говорила мне этого, я понял сам, наш удел – зрелость… мудрость…
Город закончился резко, только мелькнула стена с любопытными солдатами. Собака гавкнула в последний раз позади. Юность отставать не желала: крылом, порывом ветра в лицо: какая тебе мудрость?! Здесь?! Слушай, как пахнут травы! Как течет кровь
Колесница Посейдона виднелась на горизонте пыльным вихрем. Столкнись с таким – падальщики потом забегаются твои кости собирать. Аластор было дернул вперед, сбивая с шага Никтея – я натянул вожжи в правой руке. Напоминанием: до Коринфа еще далеко. Посейдон рванул всем на удивление? Так на то он и Посейдон. А мы потихоньку следом прогуляемся.
Дорога влюбленной змеей ластится к копытам и колесам. Машут рукавами одинокие кипарисы – передают привет родичам в подземном мире. Облако пыли – колесница брата – приближается, но я все еще держусь в двух-трех стадиях.
То отставая, то нагоняя.
Достаточно близко – чтобы слышать яростный крик Жеребца, смакующего скорую победу.
Достаточно далеко, чтобы не глотать пыль.
Небо впереди загородилось холмами, по правую руку выскакивают макушки гор, все в проплешинах лесов.
Коровье стадо – пятнистое, мычащее тело, по левую руку, проносится – не успеешь увидеть.
Мелькает дорожный столб – герма[7] подмигивает внезапно закосившим глазом. «Как, дядюшка?»
А юность увязалась следом, не отстает. Крылатая и приставучая, так и норовит схватить за виски.
Нашептывает невнятно: «Ты чувствуешь вкус ветра? Пей его, пей всей грудью, до слез», – и ветер, в сговоре с ней, оборачивается глотком просяного пива – небожественного напитка солдатского прошлого.
Шепчет: «Слушай удары копыт, шум травы», – и подлые метелки дикого овса шелестят прямо в уши, где-то заходится малиновка, которую я не должен был слышать, и бьются, касаясь дороги, девять сердец…
Восемь черных копыт и одно – мое собственное сердце.
Я заставляю синорис ускориться, сближаюсь с Посейдоном на стадию и слышу его гневный вопль, и ветер, на миг обернувшись союзником, швыряет надоедливой юности складки хламиса с вышитыми лошадями в лицо. Но она не унимается, не отстает.
«Смотри! О, смотри! Смотри на просторные равнины, на отблески солнца в горных озерах, на то, как дымят пастушьи костры, на голубые небеса – видишь, их сбрызнули зеленым?!»
Я слизываю соль с губ. Божественные кони несут много быстрее обычных, и я смотрю только на дорогу впереди – изредка взглядывая на облако, несущее брата к проигрышу. Но непостижимым образом – вижу.
Вижу ягоды можжевельника на кусте при дороге; копыта сатира, торчащие из другого куста; заплутавшую овцу, тыкающуюся мордой в заросли маквиса; сокола, камнем падающего за неосторожной мышью…
Издалека подмигивает костерок, и в небо поднимается дым жертвоприношения.
Валяется на обочине подранная, забытая хлена, а рядом с ней – выщербленное колесо от телеги. И мякиш лепешки, на который слетаются птицы.
Группа охотников выходит из леска – наверное, молодые, потому что вслед за колесницей несется свист и крики: «Видали, как?!»