Альбом для марок
Шрифт:
Толя Вехотко вышел в народные артисты явочным порядком. Такой же длинный, как Полока, тоже чей-то сын, он перекантовался из ленинградской мореходки. От нее, очевидно, Вехоткины маньеризмы – хождение по струнке, резкие движения, отрывистость речи, подчеркнутые альвеолярные и идеальный пробор на мочальной головке.
Примкнувший к ним Махнач – после десятилетки, но весьма на колесиках – не то что случайный. Он был бы смазлив, если бы – рытвинами по щекам – не искажала лицо улыбка. По иронии, он был мохнат, даже глазами.
Махнач истово служил народным артистам, и они свысока считали его
Блудливая улыбка из-под дорогих очков, оправдания наперед, затаенная злобность, вежливая недоверчивость – это Родичев. В миг опасности, как черепаха, втягивает голову в корсет. Годы он пролежал в гипсе, обжираясь Шекспирами/Рафаэлями. Во всем современном видел полив, но первый из встреченных мной восхищался Хемингуэем.
Кулешов неустанно твердил, что после профессии летчика-истребителя самая вредная – кинорежиссер. Не знаю, что заставило его взять корсетного Родичева, которого он к тому же явно терпеть не мог.
И народные артисты с радостью отженили бы не своего эрудита, но что-то мешало, что-то доказывало его принадлежность к касте, хотя сам он народных артистов не жаловал, якшался больше со старшекурсниками и неистово прогуливал, в совершенстве владея искусством проникать на просмотры.
Иногда я по старой памяти сочинял стихи. Забавно, что в привольной возвышенной новой жизни я, бывало, сбивался на газетное. Зато в творческом, то есть идеологическом вузе, откровенно продаваясь на занятиях, стихи – хорошо ли, худо ли – я писал только чистые, только высокие, только ради Искусства с большой буквы. Но кому я мог показать? Наименее неподходящим в мастерской был Родичев. Я показал – он растерялся, не знал, как быть со стихами, которые не лезут в государством поставленные ворота.
Оценил он мои экзерсисы.
Похвастался мной перед блядью с экономического факультета:
– Это такой-то, он сочинил палиндромов:
ЮН ОСЛАБЕЛ ЕБАЛ СОНЮ.
Я смутился. Блядь же назавтра протиснулась ко мне в трамвае:
– Ваш Родичев такой эрудированный, что просто противно.
Первое задание по режиссуре – очерки о переломных моментах в жизни – почти призыв к самооговору.
Я во ВГИКе не раскрывал себя, инстинктивно таился. Умолчал про футуризм, Хулио Хуренито, новую жизнь, про чтение Пастернака. Отделался вновь верхолазно – газетным. Сошло. На обсуждении похвалили.
Поляк Зярник написал, как он с девочкой Крысей бегал смотреть варшавское восстание. Крысю тогда же убило.
Все молчали. Кулешов, отчаявшись, ткнул в меня. Я не мог угадать, чего от меня ждут, и испуганно понес:
– Непонятно, как матери отпускали детей, матерям должно было быть понятно, что восстание – антинародное…
Мне было совестно перед собой, не перед Зярником.
Простолюдин с гонором, он расхаживал гоголем, громко топая бутсами:
– Эц! Эц! Эц! А пачему в Варшаве муку прадают, а в Москве – нец?
– Хорошо еще, Ежи не знает, что в Будапеште двести пятьдесят зимних бассейнов, а в Москве – два, – шепнул Родичев.
У случайного Ильинского в очерке была фраза: грузовик, груженный мужчинами. На нее скопом набросились народные артисты.
– Это талантливо, – неожиданно пресек Кулешов. – У Ильинского получилось оригинально
45
Кулешов родился в 1899 г.
И мы раскадровывали охоту из Анны Карениной, где молодая травинка прободает прошлогодний лист, и даже
Морозной пылью серебрится Его бобровый воротник.Второе задание по режиссуре – документальный очерк. Тема по собственному усмотрению.
Я выбрал что почище – консерваторию. Там мне официально дали от ворот поворот, но в коридоре я встретил парня, с которым летом сдавал на режиссерский, – и проник в запретную зону.
Общая аудитория. Посреди марксизма вдруг вопль и рывок к окну – раскрылась форточка: вокалисты боятся простуды.
Инструменталисты боятся физкультуры – затесаться на физкультуру мне, конечно, не удалось.
Фортепьяно было знакомее других инструментов, и я пошел на урок к самому Нейгаузу. Если бы не представился, Генрих Густавович счел бы меня за очередного ученика. А так – он правой потряс мне руку, а левой вынул у меня из кармана книжку:
– Бела Балаш. Искусство кино. Хорошее лицо – как у музыканта. – И забыл о моем присутствии.
– Что вы делаете? – ужасался он на студентку. – Здесь лес и река! Ах, это чудно! Почему вы качаетесь? Сидите, как за столом! На рояле играть так просто! Это скрипач должен стоять и еще держать инструмент и еще играть!
Педагог Артоболевская привела вундеркинда Наседкина. Сын шофера в шесть-семь лет имел собрание сочинений, в том числе оперу по сказке Пушкина. Нейгауз работал с ним, как со взрослым.
Я написал много меньше, чем видел/слышал. Все же осталось достаточно много, и меня похвалили. Явно лучшие очерки были у народного артиста Вехотко – о сортировочной горке – и у фронтовика Черного – про таксомоторный парк.
На грозном экзамене после первого семестра комиссия должна была учесть наши очерки и просмотреть вымученные этюды. На площадке из общего неумения выделялись Полока и Вехотко. Заведомо лучше всех были Черный и венгр Кашкете.
Сильно вечером, уставшие до потери бдительности, мы не подслушивали у деканата.
Николаевский рвал на гитаре довоенное. Зярник, как позывные, выстукивал на пианино свою единственную джазовую фразу. Фокин сорил хофмами. Черный разделся до трусов, залез на стол и, прикрывшись шубой из реквизита, изобразил рубенсовскую Шубку.