Анчутка
Шрифт:
— А на лужайке перед речкой? Тоже?
— Ребятки подсобили. Я уж далеко ушла, когда его приметила, смотрю слободские бегут, пищат — они его и спугнули. Осторожна впредь будь, — шепотливо той наказ даёт. — Я не смогу тебе вечно помогать.
Сорока пальцами узоры на рукояти перебирает. Гнёт воспоминаний в груди терзает, что горестным плачем, одиноким и сиротливым на свободу рвётся. Не сдержать их. Волосами своими льняными отирается.
— Как, моя попечительница, величать тебя? — так без ответа Сорока и осталась — той уж и след простыл. — Благодарствую за поминок (памятный дар), — следом за ней добрословие послала.
С нежеланием Сорока на подворье вернулась. А там уж пожарище истлевает, "поджигателя" под завалами сыскали, клянут того, плюют. Села Сорока на лавке в предбаннике, да так в обнимку с ножичком и завалилась.
Долго
***
На границе с Диким полем. Девять лет назад. Немного совсем осталось. Там за полем река, а через перелесок земли урусов.
"Ненавижу их всех, — клокотало в груди юного степняка. — Я докажу хану, что я истиный кыпчак. Он ещё признает перед всеми своими беками, что я лучший воин степи!"
Он уже давно шёл, и его силы были на исходе. Худощавый малец, с мелкими косами торчащими из под заострённой шапки, в кафтане с соболиным подбоем, оглянулся по сторонам, почувствовав мелкое колебание земли под ногами. Нырнул в ложбину, и притих. Пригнулся ниже, когда над головой пролетела в оленьем прыжке кобыла. За ней ещё несколько верховых. Какие-то перепрыгивали, какие-то рысили прям через ложбину. Малец в этот момент более страшился быть не растоптанным их длинными ногами, а того, что его заметят. Это воины хана Кыдана. Верно те уже возвращались с вылазки. Малец гневно рыкнул — не успел поквитаться с этими урусами.
Когда перестук затих, он осторожничая выглянул из-за края ложбины. Степь вновь застыла. Только рулад кобылок, да редкий переполох птичьих крыл напоминал, что та живёт.
Юный степняк взглядом обратился в сторону, откуда те скакали — значит верно шёл. В земли урусов он выдвинулся, ещё когда курень спал, следом за своим наставником — послушным ханским псом. Из вежи дядьки взял кинжал с изогнутым клинком с зелёным изумрудом на навершии, и оседлав коня убежал под покровом ночи следом за ними. Только конь на первом же привале дал дёру, оставив своего всадника без продовольствия, которое осталось в перемётной суме и без всего вооружения: лук с двумя колчанами стрел, аркан, гасило и дядькин кинжал…он тоже был там.
Наставник не взял его с собой, хотя малец просил, даже на коленях перед тем стоял. А ведь он мечтал сам убить того, кто посмел оскорбить Кыдана, его хана, доказав последнему о своей храбрости. Он всегда представлял, как вонзит кинжал этому урусу под ребро, или выпустит кишки или перережет горло. Ооо! Сколько много изощрённых пыток он придумывал ему, владельцу перстня с волчьей пастью. Каждый раз, когда его учили… убивать урусов. Может он и ненавидел его лишь из-за того, что должен был всё это сносить, терпеть, ломать себя. Он даже не знал кто этот урус, которого ищет его наставник, но с самого детства его учили ненавидеть и презирать этого человека.
В первый урок к столбу, или это была коновязь, уж стёрлось из воспоминаний, привязали беглого раба — это был северский. Всё северские тогда казались ему демонами. Они были светловолосы, глаза голубые, почти прозрачные, а кожа под одеждой бела.
В тот день Кыдан заставил его, мальца, которому едва только осьм лет исполнилось, взять лук со стрелами и стрелять в уруса. Конечно, руки у него тогда тряслись от страха и от жалости. Он несколько раз мазал, но хан был непреклонен. Он, грозный воин, встал позади юного степняка на одно колено и, обхватив своими тёплыми, шершавыми ладонями его, пока что по- детски крохотные, натянул тетиву. Она врезалась мальцу в кожу, казалась что надсекнула даже до кости, но тот, закусив нижнюю губу и весь сжавшись, не посмел дать хлынуть слезам, набежавшим в уголках глаз.
— Манас, ты столько раз убивал коз и зайцев, неужели ты не можешь попасть в этого паршивого пса? — его слова звучали с пренебрежительной насмешкой.
— Это же человек? — детский голос дрогнул.
— Где?! Это всего лишь урус. Они убили твою мать, Манас. Из-за них моя сестра ни разу не приложила тебя к своей груди. От этого ты не познал материнской ласки, Манас, — с этими словами он отпустил тетиву, что та щёлкнув возле уха мальца, задела его щёку, оставив красную полосу.
Раб упал возле вертикальной коновязи, и хрипел от раны — стрела попала в бок. Она не была смертельной, по крайней мере, урус умирал бы долго. Его прежде пытали: лицо представляло собой сплошной синяк, опухшие губы висели и шлёпали, и он мог едва лишь приоткрыть глаза. Руки были связаны сзади, а к коновязи был прикован длинной цепью за ногу.
Кыдан развернул к себе мальца и, вложив в его руки свой кинжал, своими скрепив его пальцы на рукояти с изумрудом на навершии, заглянул в глаза с безмолвным приказом. Подвёл к тому держа за плечи, больно сжав их в своих руках. Пленный, осознавая приближения смертного часа, смотрел на тех с равнодушным спокойствием и даже попытался искривить губы в блаженной ухмылке.
Кыдан подтолкнул Манаса в спину. Тот не решался. Стоял и просто бестолково лупился на раненного. Одно дело убить козу, а здесь человек, хотя по внешнему виду и не скажешь. Манас двумя руками перехватил рукоять в обратном хвате, и с ярым криком, изломавшись своим ликом, замахнулся над поверженным урусом. Его руки так и застыли над тем. Для второй попытки он покрепче взялся за рукоять, задрожал всем телом, но так и не смог обрушить клинок вниз. Схватившись с места, Манас отбежал, а его желудок вывернулся, выплеснув наружу скудный завтрак. Откинув кинжал в сторону, бросился со всех ног к могильнику своей матери.
Сколько он лежал на пригорке, густо поросшим травой, не известно. Слёзы уже все вытекли. Жалобная мольба тоже стихла — не отвечала матушка. Мягкие шаги выдернули его из оторопи.
— Дядя прислал тебя за мной? — спросил, поднимаясь из позорного положения, ещё издали узнав своего наставника.
Напротив могильника с кувшином кумыса стоял поджарый воин. Он сипло дышал. Одежда его была, как и у всех степняков — кожаные штаны, сапоги на ремнях, что крепились к поясу на талии, кафтан с бортами и с меховым подбоем и остроконечная шапка с околышем. Только вот волосы были светлее, чем у остальных, почти белые, и глаза, вернее единый глаз был как у урусов бледно голубой, почти прозрачный. Воин отлил немного кумыса на холм и протянул кувшин мальцу. Тот незамедлительно повторил это поминальное действие.
— Он приготовил для тебя наказание. Ты должен его выдержать, молодой господин.
— Креслав, ты ведь тоже урус…Как я мог?! — он беспомощно уставился на того, отчаянно ища ответа, помощи, хоть чего-нибудь, что не извратит его до конца, не сломит.
— Я уже давно не считаю себя северским. Я перестал быть им, когда поклялся служить хану Кыдану.
Весь обратный путь до курени они шли молча. Кыдан, встретив, с присущей ему равнодушной хладностью, Манаса, ставшего перед своим дядей на колени, измерил того уничижительным взглядом и, не сказав ни слова, ушёл в свою вежу. В наказание за дерзкую трусость он приказал привязать Манаса рядом с издыхающим урусом, которому перерезали жилы, что тот мог лишь ползать. Манас видел его мучения. В добавок ко всему хлынул ливень. Раб, изворачиваясь словно гусеница, сам намотал вокруг своей шеи цепь, к которой был прикован — он сам выбрал свою смерть. Но северский лишь скользил по жиже, не в состоянии удавиться сам. Манасу нужно было лишь немного помочь. Уперевшись ногами в столб, он спиной давил на уруса, затягивая на его шее железную петлю. Это был лишь первый урок для Манаса. Он тогда всю дождливую ночь провёл там — Кыдан даже после доклада, о выполнении приказа, не поторопился отвязать племянника от коновязи. А на утро хан десять стрел выпустил в его сторону. И каждая летела в него — Манас же стоял неподвижно, лишь мелко колеблясь, продрогнув за ночь — и каждая лишь скользила возле него, своим пером еле чиркая кожу, а Манас не смел отвести в сторону своих глаз — серых с рыжими подпалинами.