Анка
Шрифт:
После бани Кондогур усердно потчевал Краснова и своего друга Панюхая крепким заварным чаем, однако сам почти не прикасался к чашке. Он беспрестанно попыхивал трубкой, сделанной ему Душиным взамен раздавленной. Трубка была глиняная, таких же внушительных, как и первая, размеров — с кулак. Краснов, кашляя, обеими руками отмахивался от дыма; наконец не выдержал, сказал:
— Да разве же это трубка? Настоящая паровозная топка.
— Он меня, Лукич, в копченого чебака обратил, — пожаловался Панюхай.
— Просто дышать нечем. Пойду-ка я
— Ты уж, Лукич, не прогневайся! — крикнул ему вслед Кондогур. — Не могу без трубки. Я без нее, что рыба без воды…
Но Михаил Лукич ушел от Кондогура не потому, что не выносил дыма. Он вспомнил, что у него в кармане лежит повестка на имя Проньки. Сына вызывали в райвоенкомат, а он, голова еловая, и забыл об этом. Дома Лукич не застал сына и отправился в клуб, где коротала свободное время молодежь.
Поселок, казалось, был погружен в глубокий сон. Кругом тишина и непроглядная темень. Нигде ни огонька. Лукич остановился возле клуба. Оттуда доносились оживленные голоса и веселый смех. Он заглянул в библиотеку. Читальный зал был полон. Здесь собрались и молодежь, и пожилые, даже шустрые школьники. Одни обменивали книги, другие читали газеты и журналы. Проньки здесь не оказалось. В фойе Лукич остановился. Через открытую дверь из зрительного зала доносились молодые веселые голоса:
— Здорово он их отделал!..
— А ну, Проня, еще почитай!
— Слушайте…
Лукич узнал голос сына и заглянул в зал. Молодые рыбаки полукругом расположились на сцене.
Пронька читал:
«Чтоб почувствовать, что значит современный капиталист, нужно подсчитать приблизительно количество двуногих зверей этого семейства и количество рабочих людей, которых это зверье истребляет в междоусобных своих драках за золото и ради власти своей внутри государств своих против пролетариата. Подсчитав это, мы убедимся, что каждый банкир, фабрикант, помещик, лавочник является убийцей сотен, а может быть, и тысяч наиболее здоровых, трудоспособных, талантливых людей. Готовя новую войну, капиталисты снова готовятся истребить десятки миллионов населения…»
— Вот уж, действительно, верно сказано: «двуногие звери».
— А теперь Гитлер старается для капиталистов мир завоевать, истребить миллионы людей.
— Читай дальше.
— Метко сказал этот Горький.
— Здорово. Еще почитай.
Пронька не заставил себя долго просить.
«…Человечество не может погибнуть оттого, что некое незначительное его меньшинство творчески одряхлело и разлагается от страха перед жизнью и от болезненной, неизлечимой жажды наживы. Гибель этого меньшинства — акт величайшей справедливости, и акт этот история повелевает совершить пролетариату. За этим великим актом начнется всемирная дружная и братская работа народов мира — работа свободного, прекрасного творчества новой жизни».
— Вот, товарищи, какое дело, — сказал Пронька. — Если взять наши дни, то можно сказать так: истребление фашистов есть акт величайшей
— Верно, Проня!
— Вот и нас призывает Родина на борьбу с гитлеровским зверьем… Завтра мы уйдем в армию… Нам доверят боевое оружие… Думаю, не посрамим комсомольской чести.
— Не посрамим!
Лукич удивленно вскинул выцветшие на солнце брови: «Гляди, уже знает… Да, моего Проньку врасплох не застать».
— Сынок! Поди-ка сюда, — окликнул Краснов.
Пронька спрыгнул со сцены, подошел к отцу.
— Что, батя?
— Да вот… бумажка тебе.
Пронька взглянул на повестку, улыбнулся озорными глазами:
— Знаю.
— Слыхал, как вы тут толковали. А отцу что ж не сказал? — упрекнул Лукич.
— Да ты, батя, с дедом Кондогуром еще в бане парился, когда я повстречал на улице секретаря сельсовета, от него и узнал.
— Пришел, значит, и твой черед, — вздохнул Лукич, запуская пальцы в короткую рыжеватую бородку.
— Никак, ты закручинился, батя?
— Плясать тоже не с чего… Единственный ты у меня… Мать померла… Вовсе сиротой остаюсь…
— Ну, батя, зря ты это… А наши рыбаки разве не семья тебе? Да и не одного твоего сына берут в армию. Вон, погляди, сколько нас, — кивнул Пронька на сцену, — целый комсомольский взвод.
— Ладно. Нечего агитировать меня. Сам понимаю. А только от этого не легче с родным дитем расставаться. На войну, чай, идешь, а не на блины к теще… Однако время бежит, надо тебе собраться да отдохнуть перед дорогой. Завтра я вас на «Темрюке» в Ейск доставлю.
— Вот это другой разговор, батя. Ребята, пошли!..
Стояли хмурые предвесенние дни. Редко выглядывало из-за туч солнце, зато часто поливали холодную землю дожди, на улицах хутора не просыхали мутные лужи. Сильными порывами налетал сиверко, задирая обветшалые камышовые стрехи, будоражил море, и оно яростно бушевало, кидая на берег косматые волны.
Павел вернулся из города в полдень. Вызывал шеф. Когда он вошел в прихожую, трое полицаев резались в карты. Четвертый сторожил погреб. Полицаи не сомневались, что их атаман приедет злым как черт. Кому могла быть приятна в такую дурную погоду прогулка до города и обратно? Но на вызов шефа не явиться нельзя было.
Однако Павел, забрызганный с ног до головы грязью, усталый и промокший, к удивлению полицаев, оказался в превосходном расположении духа. Шеф подарил ему золотые именные часы и выдал крупную сумму денег ему и полицаям — вознаграждение за утверждение на хуторе «нового порядка».
Павел достал из саквояжа четыре объемистых пачки советских красненьких тридцаток и бросил их на стол.
— От шефа за верную службу.
— Вот спасибочки, — оживились полицаи.
Один из них извлек из пачки одну кредитку, повертел в руках, внимательно осмотрел ее и авторитетно заявил: