Анка
Шрифт:
«Пожалуй, метель разыграется», — подумал Павел, перегнувшись через перила крыльца и поглядывая на молочную муть неба.
Он докуривал третью папиросу, прошло уже около часа, но Анка не звала его. Павел нервничал, начинал сердиться.
«До чего же упрямая гордячка. В моих руках и надо мной же издевается… Нет, девка, пора кончать с тобой. Ежели и нынче не покоришься, поставлю точку. Я тебе устрою то, что Таньке Зотовой. А может, и похлестче».
Анка искупала Валю, уложила ее в постель, притворила в горницу дверь и принялась за уборку
— Можно?
— Хозяин хутора может в любой курень входить без спросу.
— Воспитание не позволяет.
— Где же это ты получил воспитание? В немецкой школе?
— В советской.
— Нет, — мотнула головой Анка, выжимая тряпку. — В тебе ни советского, ни человеческого ничего нету. Пустота одна.
Павел прошел к столу, сел на стул.
— Сразу видно хорошее воспитание: в калошах, в шубе и в шапке за стол, — уязвила его Анка, моя руки.
— Жду, когда хозяйка предложит раздеться.
Анка не ответила. Она сходила в горницу, вернулась с книгой и села у печи. Павел разделся, повесил на гвоздь шубу и шапку, снял калоши.
— Валя спит?
— Спит.
— Что читаешь?
— Житие святых, — бросила Анка, раскрывая небольшой томик басен Крылова.
Павел подошел к столу, ухмыльнулся:
— А разве такие книги позволительно читать коммунистам?
— Позволительно, — не отрывая глаз от книги, однотонно проговорила Анка.
— Та-ак… Значит, при советской власти Маркса изучали, а при немцах за святых угодников цепляетесь. Выходит, служим и вашим и нашим?
— О других по себе не суди.
— Что мне до других. Наплевать на них… Ты вот что скажи мне: надумала что-нибудь?
— Я ни о чем не думаю.
— Совсем ни о чем?
— Нет… О дочери думаю, о ее судьбе.
— Судьбу Вали может устроить только отец.
— У нее нет отца.
— А я?
— Ты давным-давно отрекся от нее.
Павел засопел. Анка знала, что это служило признаком раздражения, и замолчала. Она не боялась вызвать в нем гнев и ярость, но не хотела его крика, от которого могла проснуться Валя. Павел курил одну папиросу за другой, исподлобья смотрел на Анку, сидевшую не шевелясь у печи с раскрытой книгой. Он не понимал, как тяжело было ей сознавать свою обреченность!
— Скажи, Анка… — Павел прикурил от дымящегося окурка новую папиросу, сделал несколько глубоких затяжек: — Скажи, ты любила меня когда-нибудь?
— Ты знаешь об этом.
— А теперь любишь?
— Нет.
— Полюбишь?
— Нет.
— Никогда?
— Никогда.
— Тогда я тебя… у-ни-что-жу, суку.
Анка вскочила со стула, выпрямилась и прямо посмотрела ему в глаза.
— Можешь убить, но не смей оскорблять. Слышишь, тупое животное…
— Я сожгу тебя в этом курене. Живьем. Нынче же.
На крыльце кто-то затопал ногами. В дверь постучали.
— Заходи, соколы! — крикнул Павел.
В прихожую вошли запорошенные снегом полицаи. Вислоухий поставил на стол
— Ну и закрутило, — сказал полицай. — Настоящая буря начинается.
— Чай не остыл? — спросил Павел.
— Горяч. Первак. Спирту-ректификату не уступит.
— Давай чаевничать, коли так.
— Хозяюшка, Анна Софроновна, просим на чашку чаю, — пригласил полицай.
Анка отвернулась.
— Она непьющая, — насмешливо бросил Павел.
В чайнике был самогон, в свертке — хлеб, соленые огурцы и сало. Павел и полицаи пили самогон кружками, задыхаясь, кашляли, запивали водой. Захмелевший полицай, кивая на Анку, спросил Павла:
— Договорились? Закатим свадьбу, атаман?
— Я ей, видишь ли, не по вкусу.
— Да ну! Шутишь, атаман.
— Спроси ее, суку.
— Быть того не может, Анна Софроновна. Наш атаман — самый первый раскрасавец на всем побережье. А краше вас, нашей атаманши, на всем Азовье не сыщешь. Возьмите в свои драгоценные руки его золотое сердце. Не желаете? Боже мой! Да неужто ж это правда? Анна Софроновна…
— Не трогай ее, — оборвал полицая Павел. — Наливай. Чаевничать будем.
— Не может того быть! — не успокаивался полицай. Он держал в руке кусок сала и рвал его зубами. — Неужто в самом деле отказ? Анна Софроновна, да мы бы вас на пролетке с ветерком катали, на руках носили бы. Шутка ли? Атаманша! Все девки и бабы от зависти полопались бы…
Анку клонило ко сну, но она прикрывала зевки рукой и молча выслушивала грязную похабщину полицаев. Вдруг она насторожилась… На крыльце опять затопали чьи-то тяжелые сапоги, кто-то постучал в дверь. Анка открыла. Вошел человек, весь завьюженный, будто его с ног до головы обложили ватой. Только глаза тускло светились на лице. Если бы не железная трость в руке, Павел не узнал бы отца.
Тимофей снял с головы шапку, отряхнулся от снега, вытер лицо, перекрестился:
— Доброго здоровья, православные християне.
Ему никто не ответил. Тимофея это, кажется, нисколько не тронуло. Он продолжал:
— А я-то сразу и не додумался, где бы мог быть Пашка. Оно-то по народному пословию так и выходит: где сука, там и кобеля ищи.
Полицаи заржали. Анка молча поднялась и вышла в горницу, плотно прикрыла за собой дверь.
— Здорово ты, батя, рубанул, — захохотал Павел. — Правду-матку рубанул. Что сука, то сука.
Тимофей посмотрел на чайник и объедки, покосился на Павла.
— Пируем, атаман? Уж не по мне ли поминки справляешь? Рано.
— Что ты, батя. Просто так выпиваем. Хочешь самогону? Налей ему, — кивнул он полицаю.
Тимофей оттолкнул кружку, наполненную самогоном, и она со звоном полетела на пол, лужей растеклась вонючая жидкость.
— Не нуждаюсь в твоем угощении!
— Тише, батя, тихонечко. Я такой же злючий, как и ты. Зачем пришел? Буянить?
— Нет… не затем… — задыхаясь, сказал срывающимся голосом Тимофей, уже не владея собой. — Не затем.