Анка
Шрифт:
Нарком проводил гостей до дверей. Последним выходил из кабинета Панюхай. Он обернулся и так посмотрел на Наркома, будто горячо обнял его душой и сердцем, и тихо сказал:
— Да хранит вас бог… доступный человек.
Поездка на Решетихинскую сетевязальную фабрику увенчалась успехом. Рабочие встретили гостей с далекого Приазовья радушно. Когда было зачитано письмо Наркома, один из рабочих внес предложение — вязать сети для рыбаков в неурочное время, отрабатывая ежедневно дополнительно по одному часу. По огромному
Бронзокосцы уезжали из Горького в приподнятом настроении. Радости их не было предела. В Москву вернулись восьмого мая. Петр Петрович принес им в гостиницу железнодорожные билеты на десятое число.
— А почему не на девятое? — спросил Орлов.
— Завтрашний день будет объявлен Днем Победы, — ответил Петр Петрович. — Гитлеровская Германия капитулировала. Вот свежие газеты, читайте. А это четыре пропуска на Красную площадь.
День девятого мая был торжественным, волнующим. На Красной площади шумело ликующее море людей.
Вечером загромыхали орудийные залпы, и московское темно-синее небо расцвело яркими разноцветными огнями фейерверка. Это было изумительное зрелище незабываемого салюта в День Победы. Гремела музыка, звенели песни на улицах и площадях, люди кружились в танцах, совсем незнакомые обнимались и горячо целовались, поздравляя друг друга с долгожданной победой.
Панюхай отбился от своих спутников и никак не мог вырваться из людского водоворота. Вдруг он увидел знакомое лицо, мелькнувшее между снующими людьми. И когда взгляд больших голубых глаз остановился на нем, он вскрикнул:
— Татьянка!
— Софрон Кузьмич!.. Софрон Кузьмич!.. — услышал он низкий слабый голос, но в ту секунду незнакомая девушка обняла его, поцеловала и горячо дохнула ему в самое ухо:
— Я — Татьянка, дедушка! Милый, родной! Поздравляю с победой! Идем веселиться, дедуся! — и она закружила его в танце.
Их толкали в бока и в спину, волна людей то наваливалась, то откатывалась, а Панюхай отбивался, брыкался, вырываясь, из цепких рук девушки:
— Да отпусти же ты душу на покаяние, мама двоеродная…
Наконец девушка остановилась, и новая волна подхватила Панюхая и понесла неведомо куда…
Вернулся Панюхай в гостиницу разбитый и обессиленный. Он вошел в номер, повалился на диван и жалобно простонал:
— Треклятая девка… Я с Татьянкой глазами схлестнулся, а она меня в танец повлекла.
— С какой Татьянкой? — спросил Васильев.
— С Зотовой.
— Почудилось? — присел к нему на диван Краснов.
— Побей меня бог, она. Я ей голос подал: «Татьянка!» А она в ответ: «Кузьмич!..» Тут какая-то коза подвернулась, копытцем подшибла меня и каруселью закружила, аж в глазах зарябило.
Орлов и Васильев переглянулись и подумали об одном:
«Хватил лишнего на радостях старик, вот и бредит».
Так и не поверили они Панюхаю.
В
За четыре месяца пребывания в больнице Таня получила от Дмитрия одиннадцать писем. Последнее, двенадцатое письмо, датированное двадцать третьим апреля, Таня получила восьмого мая. В нем Дмитрий писал коротко о том, что они начали штурмовать фашистское логово — Берлин. И больше ни звука…
Девятого мая, в День Победы, Таня вышла из больницы, написала мужу, что выезжает домой. Добродушная старуха, работавшая санитаркой в больнице, посоветовала Тане задержаться с отъездом дня на три, чтобы посмотреть Москву.
— А с жильем не беспокойся, у меня перебудешь, — сказала старуха. — Кровать двуспальная, поместимся.
И Таня согласилась. Вечером она пошла посмотреть на ликующую Москву, торжественно отмечавшую День Победы фейерверками, песнями, музыкой и танцами. Вот тогда-то и промелькнуло, как видение, знакомое, с рыжеватой бородкой лицо деда Панюхая, и сипловатый голос его, окликнувший Татьяну, потонул в бурлящем гуле разноголосой возбужденной толпы… Если бы и Татьяна выезжала на другой день, она встретилась бы с земляками на вокзале или в поезде, но у нее билет был взят на двенадцатое мая.
До последней минуты отхода поезда Панюхай обшаривал все уголки вокзала, высматривая Таню, но поиски его были напрасны. Когда поезд был уже в пути, Краснов, взглянув на рассуждавшего с самим собой Панюхая, сказал:
— Брось думами себя изводить. Померещилось тебе и только.
— И то могет быть, — усомнился Панюхай. — Ведь признала же меня одна стрекоза за родного дедушку? Татьянкой себя назвала. Целовала меня, будто огнем припекала. Думал, борода от ее жару осмолится и волдыри по щеке пойдут пузыриться. Да еще в пляс меня повлекла.
Орлов, отложив газету, сказал:
— Ничего, отец, день такой был радостный. Знакомые и незнакомые целовались, плясали и песни пели.
На верхней полке заворочался Васильев, свесил голову и с улыбкой посмотрел на Панюхая:
— Ох, Кузьмич, дознается о твоих похождениях Акимовна… — и засмеялся, не выговорив больше ни слова.
— Ляскай, Гришка, ляскай, — отмахнулся Панюхай, — язык без костей. А что касаемо Акимовны, то будь она с нами, и ее зачмокали бы поцелуями. День-то какой был! Все на радостях целовались. А морского порядка мы не нарушили. Верно, зятек?