Анна-Мария
Шрифт:
— А, это ты, Лебо! — произнесла голова. — Входи…
Майор толкнул дверь и вошел в маленькую комнату: стены были увешаны географическими картами, и всю обстановку составлял стол, несколько плетеных стульев и что-то смутно напоминавшее буфет. За единственным окном, пробитым в толстой стене, лежала живая географическая карта, пейзаж, какой, должно быть, открывается с высоты птичьего полета. Отсюда видно было, что деревушка расположена на горе.
Обладатель головы, показавшейся в окошке, уже спускался по лестнице: он был такой длинный и худой, что гнулся, как цветок на чересчур длинном стебле. Впрочем, на том его сходство с цветком и кончалось. Определить возраст этого человека было так же невозможно, как определить возраст китайца; лицо его, лишенное растительности, по-видимому, никогда
— Ну что, Лебо, — спросил он, — зачем приехал, что еще затеваешь? Присаживайся…
— Затеваю! О каких затеях может идти речь! Прошли те времена, капитан…
— А я-то думал, что они только начинаются! — Капитан, — это действительно был капитан, — разливал густо-красное вино. Его длинные ноги, выглядывавшие из шортов защитного цвета, обвивали одна другую, как змея жезл Меркурия. — Хорошенькое Освобождение, нечего сказать! Не знаю, где хуже, в Париже или в деревне. По-моему, чистка проводится либо чересчур сурово, либо недостаточно сурово. Во время оккупации я привык к этим местам, а то бы ни за что сюда не вернулся: коммунистов здесь развелось видимо-невидимо. Заметь, они меня не трогают, хотя я тут единственный в своем роде, но не доверяют мне, и это меня раздражает…
— У них есть основания тебе не доверять? — спросил Лебо.
— Фактически, никаких… Не доверяют потому, что я состоял в ИС. По их мнению, сотрудники ИС, как правило — антикоммунисты; утверждение нелепое, и поэтому-то оно действует мне на нервы, тем более что в отношении меня оно справедливо!.. Ты не сказал мне, зачем приехал, не ради же удовольствия повидаться со мной?
— А вот и ошибаешься. Я ездил в Кремай, а на обратном пути, проезжая, вспомнил о тебе…
— Ты остановился у Феликса, а потом поднялся ко мне? Только не говори, что у тебя сломалась машина…
— Ну и жара, — сказал Лебо… — Ты давно здесь? Кого видел в Париже? Говорят, Пети занимает важный пост?
— Не знаю, не ведаю. Я в Париже ни с кем не встречаюсь. В Париже сижу у себя и работаю… Однажды столкнулся случайно с полковником Вуароном…
— А… Он полковник?
— Точно. Вуарон был на Рейне… И, как всегда, дразнил меня, смеялся над моей алхимией и философским камнем… Хороший он человек.
— Лично я против него ничего не имею. — Майор Лебо протер очки кусочком замши, который он вынул из футляра для очков. — А они продвигаются, твои изобретения?
— Да ничего, понемножку… Взял два патента. Но никак не могу получить от этих неверующих денег на серьезное дело. Мои ребята в маки мне больше доверяли, стоило мне только пообещать им, скажем, приспособление для улавливания любых звуков — заяц ли пробежит или кто появится в окрестностях лагеря, — и они немедленно приносили мне все, что надо.
— А здесь? Ты тоже никого к себе не подпускаешь, как в Париже?
— Не то что никого не подпускаю, а просто ни с кем не якшаюсь, тут одни коммунисты… Я прекрасно лажу с ними, с каждым в отдельности, но когда они вместе, меня просто смех берет!.. Ничего-то они не добились… Нет, второй раз меня не проведешь. Спорим о политике; эти идиоты верят в прогресс. Пока на свете существуют подлецы, а ты, я уверен, не сомневаешься, что подлецы никогда не переведутся… Франция на краю пропасти, хотя бы даже с точки зрения ее финансового положения. В Париже мне просто не на что жить, братец ты мой. Мелкому рантье, вроде меня, в Париже остается только подыхать с голоду…
Лебо играл очками. Ему было совершенно наплевать, подохнет Джекки с голоду в Париже или где-нибудь в другом месте, но раз уж он здесь, ему хотелось кстати поговорить с ним о «парашютисте Жано». Дело возобновилось, хотя Феликс и дал показания, что у него никто ничего не крал. Виновата избирательная кампания, которую Лебо проводил в интересах одного человека, а тот в этом районе и так уже здорово себя скомпрометировал, и не только своей политической деятельностью. Так как Лебо был его главным избирательным агентом, то вспомнили и о нем, о Лебо, да так здорово вспомнили, что снова всплыла забытая история с шестьюдесятью тысячами франков… Жано нашел свидетелей и грозился доказать, что деньги действительно были вручены майору; Лебо хотелось знать, как он это докажет. Тем более что Тото в !тюрьме,
— Полагаю, Жано заходил к тебе, — сказал Лебо. — Не могу понять, почему он меня так ненавидит. Обидно, особенно как подумаешь, сколько пережито вместе!
— Нет, после Освобождения я ни разу не видел Жано, — ответил Джекки.
Лебо не знал, можно ли ему верить; казалось, Джекки никогда и не слышал об этой истории с шестьюдесятью тысячами франков, но, как говорит Феликс, никто не мог раскусить этого Джекки — загадочный субъект! Вот, например, он утверждал, что не любит коммунистов, а так ли это на самом деле, не хотел ли он просто вызвать Лебо на откровенность? Во время оккупации он проявил мужество необычайное, безрассудное, а вместе с тем хорошо обдуманное. Сам Джекки называл себя анархистом; в конце концов, возможно, что он и в самом деле анархист. Но если Джекки с полным равнодушием отнесся к вопросу о Жано, то делом Робера Бувена и Тото заинтересовался чрезвычайно. «Непонятная история, — повторял он, — совершенно непонятная!..» Не то чтобы он был на их стороне, но он без конца задавал все новые и новые вопросы. Однако Лебо не мог удовлетворить его любопытства: кабатчику Меласье всадили в живот целую автоматную очередь, и так как в маки его не любили, виновных, естественно, стали искать среди макизаров; дело совершенно ясное, что ж тут непонятного?
— Не знаю, — отозвался Джекки, — но эта история дурно пахнет. В народную мудрость я не особенно верю, наоборот, что может быть несправедливее и глупее толпы… И, однако, то, что чувствует вся деревня целиком, идет от земли, от деревьев, от камней… Меня ничуть не удивит, если дело обернется плохо… Понимаешь, кабатчик — спекулянт, никому его не жалко. С другой стороны, у парней, говорят, неоспоримое алиби, с которым не желают считаться. Все это дурно пахнет…
— Не знаю, может быть, — проговорил, поднимаясь, Лебо.
— Останешься перекусить? Нет? Скажи, как ты сумел обзавестись машиной? Я ей завидую еще больше, чем твоей куртке. Похоже, ты купаешься в золоте. Как вспомнишь, что мы знавали тебя эдаким голодранцем…
— Могу и тебе достать материю по дешевке. — Лебо объяснил ему свои махинации.
— Ага… ага… — поддакивал Джекки.
Они шли вниз по улице. Джекки проводил Лебо до фонтана, там они распрощались, и дальше майор пошел один… Пейзаж понемногу терял свои дневные тона. С пригорка Лебо увидел гараж, с его кладбищем машин, обнесенным колючей проволокой. Труба не дымила, все ставни были закрыты.
«Феликс трусит, — думал Лебо, спускаясь по склону. — Идиот, чего бояться, все уже позади… Да еще с его деньгами, вот сволочь…» Он спустился к гаражу и, войдя во двор, крикнул: «Феликс!» Никого… Постучал в дверь, снова позвал… Никого. Тьма постепенно стерла очертания дома… Лебо сел в машину, включил фары… Ничего не поделаешь, сделку с консервами он предложит ему в другой раз.
Анна-Мария сфотографировала огромную, увенчанную вымпелами башню с галереями и навесными бойницами, и почти стершиеся барельефы внутри старого двора, сфотографировала она и широкий, как поле, бульвар с двумя рядами платанов, и памятник павшим, и поросший травою спуск, и узкие улочки, и лепные порталы, и балконы из кованого железа, и щебечущую дочку соседки, и каменщиков, строивших помещение под дансинг, и видневшуюся из окна ее комнаты кровлю из черепицы, круглой, как бутылки… А Жозефа все не выпускали. Глубокий покой городка начинал казаться ей все менее спокойным и все более глубоким. Среди этих осыпавшихся камней время для нее еще раз остановилось. Даже вода, льющаяся из клювов черных лебедей, казалась неподвижной — просто веревочка, привязывающая лебедей к раковинам на дне… Колокольный звон над древним кружевом собора был тягучим, густым и горьким, как деготь… Высокая квадратная башня при въезде в город лишь напоминала о былом великолепии и возвышалась здесь символом одиночества… Ах, если бы вернуть любимых — Жоржа, Женни, Рауля… Анна-Мария изо всех сил сопротивлялась, она не позволит волне отчаяния снова захлестнуть ее, не допустит, чтобы жизнь, которую она с таким трудом построила, превратилась в прах… Тут Жозеф вышел из тюрьмы.