Аннелиз
Шрифт:
— Ну-у, для некоторых так и есть, мам. Но для других, тех, кто хочет чего-то достичь, все иначе.
И тут из спальни появляется папа. Ее любимый Пим. Высокий и худой, как тростинка, с мешками под умными глазами и тонкими, точно нарисованными карандашом, усиками. От юношеской копны волос осталась лишь бахрома по краю благородной лысины на макушке. Он усердно работает даже в это воскресное утро. На нем привычный тоненький бледно-голубой галстук, но он успел переодеться в домашнюю кофту.
— Упорный труд и преданность делу — вот секрет по-настоящему долгой славы, — объявляет он всем присутствующим.
— И талант, — добавляет Анна, чувствуя потребность возразить, но так, чтобы не обидеть.
— Ну да, конечно, и талант, — он улыбается. — Чего-чего, а таланта у обеих моих дочерей в избытке.
— Спасибо, Пим! — радостно говорит Марго и снова утыкается в книгу.
Но мама, кажется, совсем не рада. Возможно, ей обидно, что ее не посчитали вместе с девочками.
— Ты их испортишь, Отто, — со вздохом начинает она свой извечный речитатив. — У Марго, по крайней мере, есть голова на плечах, ну а у нашей petite [1] болтушки? — хмурится она, имея в виду Анну, кого же еще?
Снаружи яркий дневной свет отбеливает скатерть, на которой взрослые квохчут над чашками кофе и кусками маминого шоколадного кекса — без яиц, из льняной, а не пшеничной муки, с суррогатом сахара и суррогатом какао плюс две чайные ложки драгоценного ванильного экстракта, — тем не менее весьма недурного. Никто не осмелился бы сказать, что мама — не запасливая хозяйка. Анна уже слопала свою порцию и сидит за столом в обнимку с любимым полосатым котом Дымком, а родители беседуют приглушенными, беспокойными голосами: с начала оккупации они разговаривают только так.
1
Маленькой (фр.).
— А как же те несчастные, которых отправили на восток? — задается вопросом мама. — По английскому радио рассказывают всякие ужасы.
Анна задерживает дыхание и медленно выдыхает. В кои-то веки она только рада, что не принимает участия в разговоре взрослых. Ее часто упрекают в неразумности — но будет ли настолько неразумным убежать в свою комнату и заткнуть уши? Она не желает слышать о грядущем гунне и его зверствах, она хочет выбирать подарок на день рождения.
Она чувствует, как тело переполняется волнением — так, что совершенно невозможно спокойно сидеть за ужином.
— Мама, можно мы поставим на стол серебро бабушки Роз на мой день рождения?
— Извини, Анна, — не выдерживает мать. — Не перебивай! Это невежливо. У нас с твоим отцом серьезный разговор. Да, неприятный. Но необходимый.
Однако же Пим только рад возможности напомнить в своей обычной слегка язвительной манере: не стоит верить каждой сплетне. Вспомните, как англичане сочинили кучу страшилок о зверствах армии кайзера в недавнюю войну. Он зовет это «пропаганда». А уж мама и подавно должна бы признать, что он знает об этом, как никто. Он ведь офицер запаса кайзеровской армии, легкая артиллерия.
Мама не сдается. Она вовсе не считает, что все, что утверждают англичане, — выдумки. И убеждена, что нацисты превратили немцев в преступников.
— Вспомни, как бомбили Роттердам! — начинает она. — Беззащитный город.
А еще можно перечислять всякие ужасные запреты и ограничения, наложенные на евреев с тех пор, как этот австрийский негодяй Зейсс-Инкварт был назначен на пост рейхскомиссара Нидерландов и стал всемогущим правителем оккупированной страны?
Отец
— Эдит, — говорит он жене, произнося ее имя спокойно и задушевно, но слегка покровительственным тоном. Тем же, что и всегда. — Думаю, мы обсудим это потом, — предлагает он, кивая на детей.
Но Пим ошибается, полагая, что присутствие детей удержит маму от разговора на любимую тему: как у нее украли жизнь, к которой она привыкла. И она спрашивает у супруга, не забыл ли он, с чем ей пришлось распрощаться — и это не про визиты в гости к друзьям-христианам. Она вспоминает, сколько всего ей пришлось оставить. Красивую мебель из древесины фруктовых деревьев. Гардины. Восточные ковры ручной работы. Коллекцию столетнего мейсенского фарфора.
Если верить столь часто повторяемому ею рассказу, когда-то семья жила в большом доме на Марбахвег во Франкфурте, и у мамы была горничная; правда, Анна этого не помнит. Когда страх перед Гитлером вынудил семейство бежать из Германии в Нидерланды, она едва научилась ходить. И для нее домом всегда была эта квартира на юге Амстердама. Пять комнат во вполне респектабельном районе у реки, населенном уважаемыми и респектабельными буржуа, также бежавшими от рейха. Дети научились бойко болтать на голландском, но для большинства взрослых обитателей квартала языком ежедневного общения так и остался немецкий. Даже теперь семейство Франк говорит на нем за столом, потому что упаси Бог, если маме придется выучить хоть одно слово по-голландски, хотя немецкий и был языком их гонителей.
Кажется, мама все время была недовольна — а то и просто несчастна. Что-то, считает Анна, в ней умерло со смертью бабушки Роз. Частичка сердца, принадлежавшая миру ее детства: уютного, безопасного и полного любви. Но когда бабушки не стало, мама совершенно разучилась сопротивляться. Наверное, так бывает с некоторыми людьми, когда они теряют мать. По крайней мере, Анна может пожалеть маму. Она тоже скорбит о потере любимой Oma [2] так что представить, каково маме, ей нетрудно. Но что будет, если вдруг ей случится потерять папу, она не представляет. Ее любимого, самого лучшего Пима!
2
Oma — бабушка, бабуля (нем.).
— Так мы идем в магазин? — спрашивает она — быстро, робко.
— Анна, прошу тебя, — раздраженно говорит мать. — Отпусти кота. Сколько раз тебе говорить, что животным не место за столом?
Анна трется щекой о кошачий мех.
— Но он не животное. Он — единственный и неповторимый месье Дымок. Правда, Дымок? — спрашивает она, и маленький серый полосатый тигр мяучит в ответ.
— Анна, делай, что просит мама, — тихо говорит Пим, и она с легким вздохом подчиняется.
— Я просто хотела узнать, долго мне еще сидеть тут и скучать, — сказала Анна.