Атаман всея гулевой Руси
Шрифт:
– Между двух жердин натягивают мокрую ткань и ставят, где надо.
Воевода кликнул дьяка Ермолаева, и Бухвостов довёл до того свою затейку.
– Есть в белом амбаре парусная, для стругов, тканина, аршин за триста будет.
– Вот и отдай её всю голове Бухвостову, пусть наделает мокрых парусов!
– Отдать можно, только… – дьяк закусил нижнюю губу. – Только пусть голова даст мне поручную запись.
– Не дам! – решительно заявил Бухвостов. – Тогда её перемеривать нужно, не по мне глотать
Ратные люди встали в затруднение, которое перед ними воздвиг приказной московской выучки.
– Я волен идти, воевода? – сказал Бухвостов.
– Постой, голова! – Милославский простер перст в дьяка. – Пиши, Ларион, что сегодня от воровского приступа сгорел белый амбар со всем добром, что там лежало!
– Как сгорел? – переспросил Ермолаев.
– Сгорел, и даже золы не осталось, всю ветром разметало! – подтвердил Милославский. – Иди, Бухвостов, и бери, что тебе для дела нужно. Как сделаешь, зови!
Отпустив служилых людей, Милославский опрокинулся на лавку и закрыл глаза, пытаясь хотя бы задремать, но в обоих глазах опять занозой встала Настя, сияющая зазывной улыбкой из-под прядей волос, распущенных по всему, до сдобно-румяных ягодиц, телу. Воевода сглотнул сладкую слюну и перевернулся на другой бок, и привиделось то же самое, только ещё более знобяще – медовое и такое явное, что он далее не улежал, встал с лавки и кликнул денщика.
Петька с опаской приблизился к своему господину: в последние дни тот стал драчлив и щедр на затрещины.
– Что, раззява! – свирепо проворчал Милославский. – Упустил поломойную девку, как её теперь от родителя, воротника Федьки Трофимова, вынуть?
– Я на колени перед ней вставал, – забормотал Петька. – А она, воевода-милостивец, уперлась и говорит, что за просто так не вернётся. И отец её, Федька, тоже гундел о какой-то обиде.
– А нитка жемчуга, что я тебе давал?
– Кинула её в грязь, скажи, говорит, воеводе, что я теперь в золотой да алмазной цене.
Милославский от этих слов поморщился, как от зубной боли.
– Где жемчуг?
Петька вынул из-за пазухи украшение, воевода схватил его, поднес к свету и оглядел каждую жемчужину.
– Отвернись к двери.
Узорным ключиком Милославский открыл замок сундука, вынул кованую серебряную коробку, вздыхая, стал перебирать драгоценности. Из всех взял шейное золотое ожерелье с вкрапленными в него алмазами, оглядел его, завернул в бархатную тряпицу и отдал денщику.
– Ступай, Петька, за Настей, и без девки не возвращайся!
Настя, вся пылая обидой, выбежала на крыльцо и так громко захлопнула за собой дверь, что проходившие мимо солдаты схватились за оружие. Затем увидели ту, кто их переполошил, и один из них восхитился:
– Вот девка! Она
– Эй, Настя! – позвал её другой ратный. – Айда с нами на прясло, скучать не будешь!
Девку душили слезы обиды, и она смолчала. Затем повернулась, плюнула на твёрдышевский порог и медленно пошла к Крымским проездным воротам, не обращая внимания на проливной дождь. От свияжского прясла тянуло едким чадом, земля залывела, вода заливалась в короткие сапоги, и Настю охватила ознобная дрожь.
«Хоть бы печь вздумал затопить», – подумала она, толкая дверь воротниковой сторожки.
Федька Трофимов ещё только намеревался разжечь растопку.
– Ты откуда явилась такой мокрой курицей? Быстрее разоболокайся и укройся шубой, только встряхни, в ней полно сора.
Федька высек кресалом огонь, поджёг лучинку и кинул её в печку.
– Что, дошалобродничалась? – сказал он, гремя железным котелком. – Знать, выпер тебя воевода, допекла ты его. Да и кто сдюжит, если баба на нём начнет верхом ездить? Среди мужиков редко встречаются такие дурни, но бывают.
Настя, зарывшись в шубу, отвернулась лицом к стене и помалкивала. Не о воеводе она сейчас думала, а о спесивом госте Твёрдышеве и как отомстить ему, чтобы её помнил и вздрагивал.
– Это хорошо, что ты явилась, – говорил Федька. – Отца надо помнить и чтить. Беда только, разносолов, как у воеводы, у меня нет. А ты, поди, отвыкла от толокна?.. Но я сегодня разбогател, из солдатской сумы лещ выпал, а я его успел подхватить. Хороший лещ, я тебе половину отрежу.
Вода в котелке закипела, Федька засыпал в него несколько жменей растолчённого в ступе овса и стал помешивать.
– Добро, что ты явилась, – продолжал бубнить отец. – Веришь, мне какой день блины снятся, пышные, мягкие, такие, какие твоя мать, покойница, царствие ей небесное, делать умела. У меня к блинам горшочек конопляного масла припасен, а муки – ешь, не хочу! Все проездные ворота заставлены кулями с мукой и солью.
Федька наложил в чашку каши, взял ложку, ломоть хлеба и подошёл к Насте.
– Поешь, дочка! На пустой живот недобрые мысли приходят в голову. А ты поешь, лещика погрызи и развеселишься.
Слова отца согрели Настю, она скинула овчину в сторону, взяла чашку с толокном и скоренько всё умяла и облизала ложку.
– Ты это, того, – осторожно сказал Федька. – Воеводу не шибко разобидела? Парень от него прибегал, тебя спрашивал.
– Я – вольная девка, а не собака, чтобы меня на цепи держать!
– Что-то я тебя, сорока, не пойму, – Федька подвинулся к дочери ближе. – Он тебя что, на цепь сажал?
– Запер в чулане, – сказала Настя. – Велел своему денщику меня стеречь.