Бедный негр
Шрифт:
— Боюсь, что я способствовал его отчуждению от народного дела, к которому он был предрасположен, — говорил себе Сесилио, припоминая свой последний разговор с Педро Мигелем и его откровенные признания. Если он стал работать у йас, то, видно, и впрямь скинул старую кожу, как сам однажды выразился, но, утратив ненависть к хозяевам, как бы он не утратил любовь к простому народу.
Педро Мигель сам толком не знал, произошла ли в нем такая перемена, но он не задумывался над этим. Он работал, хлопотал по хозяйству, ревностно следил за всем, — словом, старался вовсю. Усадьба была его единственной заботой. Его волновало, чтобы плантации какао были всегда ухожены, почва разрыхлена и расчищена, чтобы деревья какао прикрывала надежная тень и вовремя были пересажены дички и выкорчеваны старые, отслужившие свой век деревья,
Порой он даже спрашивал самого себя, не было ли это глубоко скрытым в тайниках души стремлением или неясным желанием завладеть в будущем этими землями. Вот почему не раз он подумывал даже уехать отсюда, чтобы не впасть в искушение и не нарушить клятву, которую он торжественно произнес перед Сесилио и Луисаной в тот день, когда согласился стать управляющим асьендой. Но, хорошенько поразмыслив наедине со своей совестью, Педро Мигель говорил:
— Просто мне нравится трудиться на земле. И где бы я ни был, повсюду будет то же самое, потому что, кому бы ни принадлежала усадьба, я всегда буду вкладывать в это дело всю свою любовь.
Чередуя усердный труд по будням с приятными прогулками по воскресным дням и другим праздникам, Педро Мигель отправлялся в горы, откуда открывался прекрасный вид на Ла-Фундасьон; там он предавался своим любимым занятиям: созерцанию и размышлениям. Мысленно намечал он всевозможные планы по улучшению хозяйства, порой самые невероятные, до которых не могли бы додуматься даже преданные земле крестьяне.
После отмены рабства не все негры вернулись на плантации. С одной стороны, ослабление института власти и недавний ущерб, нанесенный ее верному союзнику частной собственности (до сих пор хозяин и закон были тождественны), а с другой стороны — крушение всех преград, которые сдерживали свободолюбивую и простую душу негра (Африка рядом с Америкой), не принимавшую участия в духовной жизни не только колонии, но и родившейся республики. Все это дало возможность использовать свободу самым примитивным образом; негры были поставлены вне общества, ибо в обществе не нашлось места освобожденным рабам, пожелавшим жить как подлинно свободные люди. И вот одни из них пристрастились к грабежу, действуя сперва поодиночке, на свой страх и риск, в лесах, а затем собираясь вокруг своих предводителей, которые, поделив между собой районы, открыто вели борьбу за свои права. Они стали постоянной угрозой для обитателей асьенд и селений, а впоследствии положили начало отрядам, развязавшим федералистскую войну. Другие негры (в основном, это были люди пожилого возраста), приверженные к разного рода первобытным культам, рассеялись по лесам, образовав целое воинство колдунов, шаманов и знахарей, весть о которых вскоре разнеслась по всей стране.
Среди этого скопища колдунов негр Тапипа, уже дряхлый старик, занимал особое место.
Как это тебе пришла такая гениальная мысль — спрятаться среди этих зарослей в первозданной тишине? — спросил лиценциат Сеспедес этого отшельника, укрывшегося в лесных чащобах там, где некогда затерялись следы Лихого негра. Тапипа жил в хижине, которую смастерил из нескольких жердей и снопов гамелоте [39] , на вершине скалы, откуда открывалась обширная панорама.
— Ха! А кто его знает? — отвечал старик, обнажая в улыбке белые зубы, ослепительно сверкавшие среди черной бороды. Приключилось это, кажись, в тот день, когда барабаны оповестили об отмене рабства, как мне припоминается этот знаменитый день. У моих дружков животы начало подводить от голода, вот они и взялись снова за свои тагуары, чтобы убирать чужое какао, и я был таким же, как они, и, как говорится, ходил поджав хвост, точно побитая собака; но мне вдруг пришла в башку поднять глаза и посмотреть на эти скалы, и: как я их только увидел, то тут и сказал себе: «Ага! Вон там мое спасенье».
39
Гамелоте —
— Об этом сказано и в Священном писании, — заключил ученый лиценциат: — «Воздень очи свои горе, откуда придет твое избавление».
— Угу! — подтвердил негр. — Сам бог так и говорил! Ну так вот. Ещё прежде, чем нам дали свободу, я уж это самое писание прочувствовал всеми своими хлябями.
Лиценциат Сеспедес знал, что старинное книжное слово «хлябь», неведомо откуда и как ставшее достоянием лексикона Тапипы, служило ему для выражения множества вещей и понятий, по всей вероятности, тех, какие он никак не мог высказать другими словами, вот почему с ним часто приключались такого рода курьезы.
— Ты, наверно, хотел сказать всеми фибрами души.
Но Тапипа только снисходительно улыбнулся над подобным невежеством собеседника и пробормотал:
— Какие там фибры! Гм, да бросьте вы их подальше!
— Ты имеешь в виду что-то другое — бездну, морскую хлябь?
— Нет, сеньор. Хлябь это хлябь. Может, моря и бывают разные, это другое дело. Есть море из воды. Угу! Вон то, что плещется там внизу. Но, кроме такого, есть еще другое, которое, как бы это сказать, людское море. Дело-то в том, что мы вроде все сидим на дне и оттуда никак не можем разглядеть, какое из себя море. Да, сеньор! Но стоит какому-нибудь человеку подняться на его волны, тут он разом и завладеет всем морем, до самых что ни на есть дальних берегов. Ох, и красивое это море, дон Сесилио! Истинно красивое!
— Ну так, если это море людское, как ты говоришь, так оно должно быть настоящей клокочущей хлябью. Но ты, который плаваешь в нем…
— Гм! Разве я один, дон Сесилио? Неужто вы уж и не помните?
— А ну скажи, что я должен помнить?
— Гм, дон Сесилио! О том самом разговоре, который мы вели однажды ночью, когда мы, что называется, плавали рядышком среди распрекрасной пены, которую нагнали волны этого самого моря.
— Черт возьми! Очень возможно, что так оно и было, но я, откровенно говоря, ничего не помню.
— Хи-хи-хи.
— Над чем ты смеешься?
— Над тем, что вы мне тогда сказали, дон Сесилио.
— Гм, — хмыкнул в свою очередь лиценциат. — Что-то получается, будто я больше… плаваю, чем ты.
Улыбка исчезла с лица Тапипы, он сплюнул и наставительно заметил:
— Море — это республика, дон Сесилио.
— Вот, вот! С разными рыбами, большими и маленькими, не так ли? Или, иными словами, имея в виду нашу страну, республика — это бурные хляби.
— Хляби это всё, дон Сесилио. Вон сию минуту я слышу, как надвигается большая-пребольшая… Прямо в ушах звенит.
— И ты отправишься в плавание?
— Гм! Мы уже давно с вами плаваем, и, как вы думаете, не слушает ли кто наш разговор вон там на небесах, среди туч! Уж так их зовут те, что глядят снизу.
— Но это же пена на гребне волн. Теперь я понял. А о каком это разговоре, ты говоришь, я не расслышал, о чем там речь?
— Гм! А вы прислушайтесь получше, тогда и скумекаете. Вот что я вам скажу, дон Сесилио. Неспокойно, когда свечка лежит рядом с порохом. Знаю, вы на это возразите: это, мол, все твои домыслы, Тапипа. А я вам отвечу: домыслы? Гм! Ничуть! Вспомните-ка, как говорится: лучше избежать, чем бежать. Потому как гласит пословица — а она всегда к месту, — муж предполагает, а жена располагает.
Лиценциат в упор посмотрел на Тапипу поверх очков и про себя подумал: «Да тут, видно, дым не без огня. Пожалуй, порой безумие говорит столь разумно, чтобы все его понимали».
А Тапипа меж тем заговорил словно о другом:
— Послушайте, дон Сесилио. Вон хлябь намекает, будто война уж совсем где-то тут поблизости. Плохо дело, когда какому человеку взбредет в башку поиграть свечкой! Свечкой и порохом! Тогда случится самая что ни на есть разогромадная хлябь!
Вот какой разговор состоялся в то утро. А через несколько дней, проезжая по этим местам, Сесилио-старший увидел, что с Таиипой был негр Росо Коромото, отец Хуана Коромото — знаменитого сказителя, разделявший с сыном славу лучшего барабанщица во всей округе. Лиценциат услышал, как Тапипа сказал своему приятелю: