Бенджамин Дизраэли
Шрифт:
Но анализировать политику Дизраэли, используя такие аргументы, — значит ничего не смыслить в том, как он понимает свою ответственность — и еврея, и политического деятеля. В романах Дизраэли представлял себя в роли еврейского национального лидера. Но протосионистские идеи «Алроя» и «Танкреда» обозначили путь, по которому, как считает автор, евреи не пошли. При этом, выбрав для себя карьеру английского политика, он сделал все, чтобы никак не связывать себя с еврейскими проблемами. Насколько Дизраэли был чувствителен в этом отношении, можно судить по тому, как он реагировал, когда ему предложили ходатайствовать о титуле пэра для Мозеса Монтефиоре. Дизраэли ответил, что ему «менее чем любому другому премьер-министру пристало выступать с такой рекомендацией». Вопреки всем его намекам на подспудно проявляемое еврейское могущество при самомалейшей необходимости
Из-за позиции, занятой Дизраэли по отношению к болгарской резне, он фактически не смог использовать свое политическое положение для защиты коллективных еврейских интересов. Дизраэли не пошел навстречу жалобам болгар прежде всего потому, что он интуитивно предпочитал устоявшиеся многонациональные империи национальным освободительным движениям. Будь то Греция, восставшая против Турции, Италия, восставшая против Австрии, или Польша, восставшая против России, Дизраэли неизменно принимал сторону установившейся имперской власти. И это предпочтение, по всей видимости, было тесно связано с его пониманием собственного еврейства.
В конечно счете, если бы эта нация представляла собой весомую политическую единицу, то поработать на ее освобождение было бы политически необходимо и Дизраэли неминуемо связал бы свою судьбу с еврейским народом. Он вступил бы на путь сионизма, который так искушал его, еще когда он писал «Алроя». Но к тому времени, когда Дизраэли создал образ Сидонии, он уже осознал, что этот путь не для него. Вместо этого он посвятит себя Британской империи, даже понимая, что никогда не сможет принадлежать английскому народу в самом глубинном смысле. Отчасти для того, чтобы убедить самого себя в правильности такого решения, он и разработал свою расовую теорию. Ведь если евреи — это раса, а не нация, то они обладают биологической общностью, которую не могут нарушить ни политическое, ни религиозное «отступничество». Евреи как отдельные личности могут проявлять свои способности на службе имперским правительствам, при этом делая честь своей расе, — так таланты Сидонии, которые проявлялись в диаспоре, служили своего рода рекламой еврейского могущества.
Ко времени злодейской резни в Болгарии Дизраэли уже несколько десятилетий хранил верность избранному пути. В столь критический момент он мог руководствоваться никак не еврейскими, а исключительно британскими интересами. Когда его противники предположили, что эти интересы он понимает превратно, трактуя их с точки зрения власти, но не справедливости, Дизраэли, конечно же, возмутился. Чем с большей горячностью выступали его критики, тем более демонстративно он держался своей первоначальной позиции и более небрежно говорил о болгарских событиях. В парламенте он позволил себе сказать о «пустой болтовне из-за никому не известных болгар». Брошюра Гладстона стала «самым страшным из всех болгарских кошмаров», острил он. Он даже написал леди Бредфорд из Хьюгендена: «Я близок к тому, чтобы учинить и здесь какое-нибудь злодейство — перебить всех павлинов».
Подобное бессердечие было не просто дурным тоном. Оно к тому же давало понять, что привычка отождествлять себя с властью, а не с теми, кто ее лишен, обходится Дизраэли дорого. Когда его оппоненты обращали внимание на неподдельные и ужасающие страдания болгар, он не сочувствовал им — не мог себе этого позволить. Даже если предположить, что его протурецкая политика была правильной, публичная демонстрация сочувствия болгарским христианам облегчила бы ему проведение этой политики. Вместо этого Дизраэли тут же перевел дискуссию из плана морали в план геополитический, то есть действовал так, как если бы на весах имперских интересов болгар не стоило и учитывать. Действуй Дизраэли иначе, ему пришлось бы спросить себя, правильно ли отрегулированы эти весы и каким целям служат империи, если они жиреют за счет страданий живых людей. Одним словом, Дизраэли пришлось бы задуматься, действительно ли величие — эстетическая категория, которая всегда питала его честолюбие, — важнее справедливости. На этом, уже позднем, этапе его карьеры задаваться подобным вопросом было бы слишком жестоко.
Страсти, вызванные болгарской резней, не утихали. На протяжении последующих двух лет британская политика разделится на две ветви — протурецкую и пророссийскую, с некоторыми допущениями они будут связаны с консервативной и либеральной
Суть этих дебатов сводилась к тому, как Британии следует реагировать на обострение кризиса на Балканах. В апреле 1877 года Россия объявила войну Турции, утверждая, что защищает православных подданных султана. В ответ Британия заявила, что нападение русских войск на Константинополь будет расценивать как угрозу своим жизненным интересам. Общественное мнение стало склоняться в сторону твердого политического курса Дизраэли, и в популярной песенке прозвучало слово, которому было суждено большое будущее: «Мы не хотим сражаться, но, клянусь Богом, если уж придется, / У нас найдутся и корабли, и солдаты, и деньги» [98] .
98
Речь идет о выражении by Jingo («клянусь Богом»), которое вошло в употребление в Англии в период Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, когда после отправки в турецкие воды английской эскадры для противодействия русским войскам в стране резко усилились ультрапатриотические настроения. Оно стало рефреном этой модной воинственной песенки, и от него образовалось название английского радикального национализма — «джингоизм».
Однако возникла проблема: общество было так резко настроено против турок, что заставить Англию участвовать в войне на стороне Турции представлялось невозможным. Воевать бок о бок с мусульманами, творившими зверства, против христианской страны, которая защищала жертв этих зверств, казалось многим англичанам чудовищным. Гладстон открыто заявил: «В последние полтора года, днем и ночью, неделю за неделей, месяц за месяцем, я преследовал одну цель: приложить все усилия, чтобы противостоять лорду Биконсфилду в достижении его цели, какой я ее понимаю». Воинствующая позиция Дизраэли вызывала тревогу не только у либералов. Когда он потребовал от парламента проголосовать за крупный кредит, чтобы начать мобилизацию, и отдал приказ британскому флоту войти в Дарданеллы, министр иностранных дел его кабинета — новый граф Дерби, бывший Стэнли, сын старого начальника Дизраэли — в знак несогласия ушел в отставку.
К началу 1878 года русские нанесли поражение туркам, так что предотвратить раздел Оттоманской империи Дизраэли уже не смог. Но русские еще не двинулись на Константинополь, и Дизраэли хотел гарантировать выполнение условий своего ультиматума. Он продолжил военные приготовления и в апреле предпринял необычный (а в оценке его противников — противозаконный) шаг, передислоцировав войска из Индии в Средиземноморье. Он сознательно рисковал повторить Крымскую войну, а на этот раз Британии пришлось бы вести ее уже без такого союзника, как Франция. Пойти на этот риск, по мнению Дизраэли, стоило ради того, чтобы обеспечить защиту пути из Британии в Индию и поддержать репутацию Британии как великой державы.
Но даже эту позицию, которая прежде всего свидетельствовала об излишнем усердии в служении британским интересам, кое-кто, конечно же, объяснял «чужеродностью» Дизраэли. Когда-то Дерби был политическим протеже Дизраэли, они были знакомы и работали вместе в течение тридцати лет. Но сейчас даже он обратился против своего наставника и обвинил Дизраэли (а эти обвинения преследовали его давно) в том, что тот так в сущности и не сумел до конца понять Англию, поскольку не смог стать настоящим англичанином. «Как и все иностранцы, — писал Дерби, — он целиком полагается на „авторитет“ и считает (вполне искренно), что истратить двести миллионов фунтов на войну в интересах страны, если в результате мнение иностранных государств о нас как военной державе повысится». Ту же политику, которая сделала Пальмерстона героем, стали считать «иностранной», когда ее проводил еврейский премьер-министр.