Берта Исла
Шрифт:
Но и на эти мои слова она почти никак не отреагировала:
– Ты слишком все преувеличиваешь, Берта. Как любая мамаша. – И тут то, что поначалу лишь слегка проскальзывало в ее тоне, зазвучало вполне отчетливо. Она перешла на приказной тон: – Когда он приедет, не забудь поговорить с ним. Мы находимся далеко, но дело нельзя считать закрытым. И решить вопрос надо ко всеобщему удовольствию. Крепко поцелуй за меня сыночка, будь так добра. Мигель посылает вам обоим свои самые нежные приветы. Поверишь ли, но он еще больше растолстел.
Я не поехала в аэропорт встречать Томаса. Самолет прилетал слишком поздно, чтобы просить кого-то из родственников посидеть с ребенком. Не хотелось причинять им беспокойства. Я могла бы вызвать няню, но решила, что Томасу лучше не видеть моего расстроенного лица сразу по прилете, лучше не видеть, как я кусаю губы, не решаясь задавать вопросы при посторонних, лучше ему побыть еще немного одному, но уже в Мадриде, и не подвергаться допросу в такси по дороге из аэропорта Барахас до нашего дома на улице Павиа, рядом с Королевским театром, где растет столько высоких деревьев. С деревьями нам очень повезло, иногда я часами смотрю на них как завороженная, а в ветреные дни слушаю шум листвы. Пусть Томас успеет привыкнуть к мысли, что он снова вернулся сюда, увидеть обычный пейзаж, посмотреть на Белые Башни на проспекте Америки, которые считаются воротами в город, пусть доедет до Кастельяны по извилистому холму Братьев Беккер, а потом двинется к центру, самому
Близился вечер, я не могла больше просто сидеть и ждать. Я прикинула, когда примерно он сможет добраться до улицы Павиа (если не будет задержек, то есть в самом благополучном случае), и задолго до этого начала выходить на балкон: такси, скорее всего, высадит его рядом с церковью Энкарнасьон, поэтому каждый раз, открывая стеклянную дверь, я смотрела налево, а также на площадь Ориенте, потом в сторону Лепанте и Байлена, то есть во все стороны, ну а смотреть мне было куда – обзор с нашего балкона широкий. Не знаю, сколько раз я это проделала, и даже гроза, которая разыгралась, когда еще не погас последний осколок света (такими в нашей стране бывают нескончаемые дни июня, июля и августа), не помешала мне снова и снова открывать балконную дверь и, высунувшись, глядеть то в одну, то в другую – и еще в другую – сторону, всего их было три. И хотя выходила я йена-долго (и возвращалась, как только ливень прибавлял), у меня вымокли волосы и лицо, вымокли блузка и юбка, вымокли туфли на шпильке, которые от дождя безнадежно пострадали, но мне было все равно. Я и не думала переодеваться – любая сухая вещь мгновенно опять вымокла бы, а я не могла сидеть на месте, не могла справиться с нетерпением, не могла не призывать Томаса, не пытаться приманить его с помощью этого бессмысленного стояния на балконе – хотя как бы он его заметил? Мы слишком надолго разлучились, и мне казалось, что он должен увидеть меня непременно в юбке и туфлях на высоком каблуке, ведь я нравилась ему именно такой, особенно такой, хотя и не только; и я понимала, что кроме тревог, страхов и мгновенных прозрений, кроме приступов паники, которые стали опять повторяться после недавнего звонка Мэри Кейт, мне необходимо было почувствовать в его глазах желание, увидеть, как сразу же вспыхнет откровенно оценивающий, его самый лучший – или самый бесхитростный – взгляд. После долгого отсутствия Томаса и тысячи пережитых им и неведомых мне испытаний этот взгляд, возможно, уже навсегда погас, стал пустым, или равнодушным, или полусонным, и у Томаса, возможно, нет ни сил, ни охоты сделать его прежним, поэтому я должна оживить его взгляд сразу же, немедленно – ведь от первого обмена взглядами во многом зависит, как все пойдет дальше. Лицо, которое мы стараемся почаще вспоминать и поначалу видим очень отчетливо и буквально повсюду, со временем в памяти у нас начинает выцветать и стираться, и под конец мы уже почти не в состоянии по своему желанию достоверно воспроизвести оригинал. Надо полагать, именно упрямая потребность постоянно его видеть искажает первоначальный образ, затирает и калечит. И тогда мы неожиданно для себя хватаемся за фотографию, и все равно ничего не получается: застывшее на ней лицо постепенно замещает собой реальное с его мимикой и подвижными чертами, а так как мы слишком часто смотрим на снимок, он замещает собой человека, или вытравляет из памяти, или изгоняет, вот почему нам с таким трудом удается восстановить образ умерших – и они все дальше уходят от нас. Но пусть у Томаса по отношению ко мне, живой и здоровой, все будет иначе, у Томаса, который наверняка выполнял где-то далеко задания, потребовавшие от него предельной сосредоточенности и отказа от своего прежнего я.
Мне не хотелось себя обманывать: вполне возможно, там у него были другие женщины – ради удовольствия, или чтобы снять усталость и отдохнуть, или для пользы дела. Возможно, чтобы завоевать доверие женщины, он ложился с ней в постель, или пылко объяснялся ей в любви, или просто не мог не подчиниться ее капризу; вполне допускаю, что это была некрасивая и отвратительно толстая одинокая дама зрелых лет, никому не интересная – поэтому ее так легко было ублажить, добиваясь своих целей или выпытывая нужную информацию, пару нужных сведений. Но все мы хорошо знаем: то, что начинается вроде как через силу, а то и с отвращением, постепенно перерастает в привычку, и неожиданно появляется соблазн снова повторить раз испытанное. Человек вдруг обнаруживает, что совершенно непривлекательная поначалу любовница подцепила его на крючок, хотя ничто этого не предвещало и в его планы ни в коем случае не входило. Точно так же, если мы вдруг видим эротический сон с участием немыслимого в этой роли персонажа, в следующую нашу с ним встречу мы уже не можем смотреть на него без невольного тайного и даже постыдного вожделения, словно нам привили некий вирус, пока мы спали, ни о чем не подозревая; и как бы мы потом, уже проснувшись, ни старались отделаться от этого чувства, тот человек успел приобрести в нашем сознании значение, которого прежде не имел и вроде бы, по здравом размышлении, никогда и не должен был иметь. Но еще в большей степени обрести такое значение способен тот, кто сумел одержать над нами победу, кому удалось распалить нас, побороть нашу пассивность, и наше сопротивление, и нашу апатию, кто заставил нас устыдиться испытанного наслаждения – испытанного так неожиданно и a contrecoeur [22] . Мало кто не пережил подобного хотя бы раз в жизни…
22
Скрепя сердце, против своей воли (франц.).
Иначе говоря, я была возмущена не столько тем, что Томас скрыл от меня правду и навлек на нас с сыном беду, исчезнув на долгое время, когда был мне так нужен, сколько тем, что он позволил своим чертам начать размываться и блекнуть. А еще, должна признаться, я боялась его реакции, когда он снова увидит меня, – реакции
Я промокла до нитки и окончательно погубила туфли – этот вечер они еще выдержат, но потом придется их выкинуть; я то и дело словно в горячке выскакивала под ливень, открывала и закрывала балконную дверь, опять и опять призывая его: “Приди же наконец, приди, где ты? Они не могли задержать тебя в самый последний миг, ты не мог опоздать на самолет, не мог отложить возвращение, ты не можешь хотя бы еще на день исчезнуть из моей жизни, я ведь и так тебя уже почти не помню”. Я пошла в спальню, где имелось зеркало в полный рост, и осмотрела себя. В припадке неуверенности или, наоборот, самоуверенности (они часто означают одно и то же, сосуществуя – или скорее споря между собой) я решила, что мне очень даже идет быть вот такой мокрой, если учесть, какие мысли вдруг мною овладели – самые чувственные и грешные. Блузка стала прозрачной, юбка смялась, немного задралась и прилипла к бедрам и ягодицам. Я разглядывала себя, повернувшись в профиль, как посмотрел бы на них мужчина, – не без откровенной похоти. С волосами было хуже, но бог с ними, с волосами, они придавали мне несколько нелепый, всклокоченный вид, хотя, пожалуй, так будет даже лучше, так будет проще выдержать соперничество. Теперь я боялась высохнуть раньше времени, боялась, что дождь прекратится, хотя тотчас почувствовала себя еще и униженной, почувствовала, что веду себя смешно, и больше всего меня огорчило это слово (или только мысль) – “соперничество”. Почему у меня возникло такое чувство, почему я заподозрила угрозу именно с той стороны, когда на самом деле подлинная угроза заключалась совсем в другом и была бесконечно более серьезной, касаясь не меня одной, а нас троих? И тем не менее именно это больше всего заботило меня тогда, казалось самым важным.
И тут послышался поворот ключа в замке, я вздрогнула, поскольку не увидела сверху, как он подъехал, как вышел из такси, не успела решить, переодеваться мне все-таки или нет. Теперь было слишком поздно, я выбежала из комнаты и смотрела, как он ставит чемодан у входа – не то с покорным, не то с усталым видом, да и выглядел он другим, так что в первую секунду я с трудом его узнала: он отпустил короткую светлую бородку, а волосы стали длиннее, доходили почти до плеч и тоже вроде бы посветлели; он похудел на несколько килограммов и за время своего отсутствия как будто утратил последние следы молодости, как будто сделал тот необратимый шаг, который приводит нас к зрелости, откуда уже нет возврата назад. Да, он стал совсем взрослым мужчиной. Да, он стал взрослым мужчиной – и привлекательным мужчиной, который теперь был решительно и безусловно похож на иностранца, от него словно отпала половина, связывавшая его с нашей страной, с моей страной, ведь у меня-то, в отличие от него, другой не было. Он посмотрел на меня с изумлением, как если бы тоже плохо помнил или забыл, какая я есть на самом деле, во плоти, и за эти последние месяцы, когда он слепо подчинялся полученным приказам, в его памяти остался лишь статичный, замороженный образ, лишенный яркости и трепета, образ жены, не способной ни говорить, ни смотреть, – тусклое и призрачное воспоминание обо мне, – возможно, образ женщины-матери, ведь порой у мужчины появляется и крепнет весьма опасное уважение к жене, как только она родила ребенка, или еще раньше, как только у нее начала меняться фигура, как только пришло сознание, что она теперь не одна – появилось существо-захватчик, которое упрямо растет у нее внутри и требует своего. Однако все это уже случилось какое-то время назад, хотя, возможно, Томас увез с собой картинку моей беременности, а потом – кормления грудью, то есть образ женщины, которая неожиданно стала иной и для которой главным стало иное. Я полностью восстановила фигуру, и никто, увидев меня впервые, не сказал бы, что у меня маленький ребенок, во всяком случае, не сразу бы в это поверил. Вот и Томас сейчас тоже увидел меня словно впервые, и я почувствовала себя по-дурацки польщенной, поскольку взгляд его был удивленным и оценивающим, да, в нем сквозило мгновенно узнаваемое мужское восхищение, как если бы он сам себе с грубой прямотой говорил: “Слушай, вот это да, вот это тебе повезло, парень. А я-то про такое чудо уже и подзабыл”. Многие женщины жалуются, если на них смотрят с вожделением, “как на сексуальный объект”, по нынешнему выражению, и почти ни одна не рискнет признаться, насколько ей досадно, если не сказать оскорбительно, и унизительно, и безотрадно, если на нее смотрят не так или не смотрит хотя бы тот, кто, по ее мнению, просто обязан так смотреть. Или мы претендуем на право выбирать и сортировать: вот этот пусть смотрит на меня так и этот тоже, а вот этот – ни в жизнь. Но я-то сама много лет назад выбрала Томаса Невинсона, и, кроме того, мне вечно приходилось ждать: сначала, когда мы были юными, его вожделения, потом всего его целиком и полностью… И вот наконец он стоит передо мной.
– Почему ты такая мокрая? – спросил Томас.
Видно, здесь, в нашей квартире, это было первым, что бросилось ему в глаза. Я не ответила и, может быть, покраснела. Я провела правой рукой по блузке и по юбке, ощупывая себя, словно раньше сама этого не заметила и хотела убедиться, что так оно и есть, а левой рукой рассеянно махнула в сторону балкона. Нашего балкона. Он двинулся ко мне, сделал четыре шага – один, два, три… и четыре – и обнял меня. Но объятие было совсем недолгим, а затем он поступил так, как я сама ему вроде бы подсказала, нарочно или невольно, не знаю: провел рукой по моей блузке, по юбке или по коже под блузкой и юбкой. Потом повернул меня к себе спиной и обнял, положив руки мне на груди, прижав к себе мои ягодицы, как если бы тоже успел рассмотреть их в профиль, и во взгляде его вспыхнул жадный огонек. (Он ничего не спросил про ребенка, который уже спал; это было, пожалуй, неправильно, но я этому, честно скажу, даже обрадовалась.) Томас задрал мне юбку и рывком спустил трусы, и я вспомнила, что похожим образом он вел себя бессонными ночами – почти как животное, без преамбул, без подготовки, заставляя меня думать, что в его тогдашнем мрачном состоянии я значила для него не больше, чем любая другая женщина, случись ей оказаться на моем месте, только вот, к счастью, рядом лежала именно я, всегда я. И сегодня я опять была рядом, да, сегодня это опять была я.
Он решил сделать так, чтобы та ночь стала лишь разрядкой и передышкой, стала ночью новой встречи и плотского изнеможения; постарался сделать так, чтобы мы поменьше разговаривали и я ничего ему не рассказывала, не задавала вопросов, вот почему он захотел немедленно все повторить, теперь без мокрой одежды, после того как я приняла душ, уже в спальне, в кровати, которая с каждым его отъездом все больше была моей и все меньше его, слишком он долго туда не возвращался, превратив ее для меня в “ложе печали”, как выразился один из классиков, однако вовсе не Элиот. Элиота я тоже читала на английском – по мере своих возможностей и со словарем наготове, – но из чистого любопытства, чтобы узнать, чем он близок Томасу, и чтобы лучше понять Томаса.
День занимался. Посреди развалин Он, кажется, меня благословил И скрылся с объявлением отбоя.Я тоже постепенно выучила наизусть несколько стихотворений, которые до конца не понимала, хотя на самом деле мне это и не было нужно, но они часто звучали у меня в голове, как отрывки молитвы, но точно так же, вероятно, это происходило и с Томасом, только так и не более того.
Повтори молитву свою ради женщин, Которые проводили мужей или сыновей, И те отплыли и не вернутся…