Бесконечный тупик
Шрифт:
Грозя всей земле, небеса раздражая.
И нет молока, и вина нет, и мёда…
Но есть еще яд в упоительной чаше.
Рука да не дрогнет! В кругу хоровода
Кричите: «За ваше здоровье и наше!»
И пляска резвей закипит, замелькает, —
Лицом же и голосом смейтесь задорно,
И враг да не знает, и друг да не знает
Про то, что в душе вы таите упорно.
Ни брюк, ни сапог, ни рубашки – но смейтесь!
Ведь лишняя тяжесть от лишнего платья!
Нагие, босые – орлами вы взвейтесь,
Всё выше, всё выше, всё выше, о братья!
Промчимся грозой, пролетим ураганом
Над морем печалей, над
В туфлях иль без туфель – всем участь одна нам:
Всем песням и пляскам конец – за могилой!
Ни близких, ни друга, ни брата, ни сына…
На чьё ж ты плечо обопрёшься слабея?
Одни мы… Сольёмся же все воедино,
Теснее, теснее, теснее, теснее!
Тесней – чтоб за ногу нога задевала!
Старик в сединах – с чернокудрою девой…
Кружись, хоровод, без конца, без начала,
Налево, направо, – направо, налево.
…
Ни судий, ни правды, ни права, ни чести.
Зачем же молчать? Пусть пророчат немые!
Пусть ноги кричат, чтоб о гневе и мести
Узнали под вашей стопой мостовые!
Пусть пляска безумья и мощи в кровавый
Костёр разгорится – до искристой пены!
И в бешенстве плясок, и с воплями славы –
Разбейте же головы ваши о стены!
300
Примечание к №299
Нежная незрелость русской мысли, её ломание еврейской лобной костью.
Прекрасно показано в «Петербурге» Андрея Белого. Допрос евреем русского – террорист Александр Иванович Дудкин и Липпанченко-Азеф (как пишет Белый, «смесь семита с монголом»). Дудкин бежит к Липпанченко разоблачать его, но еврей всё видит, все знает. Ключ от разговора у него. Русский входит, а Липпанченко его сразу спиной ломает. Сидит за столом и пишет, «занимается». Александр Иванович уже срезан, уже на крючке. Потом, после паузы, поворот к вошедшему: «Э,э,э… Так-то вы, батенька?..» И опять отвернулся и опять пишет, пишет. Дудкин: «Я… видите ли… пришёл…» И долго так умоляет, чтобы его выслушали. А потом «излагает» долго, путано, бестолково. А Липпанченко молчит, молчит. И когда русский дурачок выговорился, итог, баланс: «Нехорошо… Очень, очень нехорошо… Как вам не стыдно!..» И далее:
«Лобные кости напружились в одном крепком упорстве – сломать его волю: во что бы то ни стало, какою угодно ценою – сломать, или… разлететься на части. И лобные кости сломали».
Раздавил ничтожного Дудкина своим лбом об стену. И спорить не стал. «Работа с людьми».
Русскому с евреем спорить нельзя, итог однозначен. В общении всегда русский несерьёзен, не совсем серьёзен. От этого уступчив. Дудкин все время пытался забежать за край беседы и увидеть настоящего Липпанченко. Но края не было – еврей в разговоре, в крупном разговоре всегда серьезен, всё знает, никогда не уступит, никогда не покажет, что он актер, что сцена «сделана».
Поэтому я никогда серьезно с евреями не разговариваю и вообще никогда их всерьез не принимаю. Хотя евреи разговаривают со мной серьезно, я с ними – никогда. (То есть не допускаю навязывания серьёзной ситуации.)
301
Примечание к №280
Милюков высчитывал, что крестьяне окончательно освободятся от выкупных платежей в аккурат к 1931 году.
При этом
302
Примечание к №280
пророчества у Достоевского, Леонтьева … Может быть, из-за того, что это просто были люди недобрые, озлобленные
Леонтьев понял жестокий эстетизм русской истории. Юмор русских и тот крайне жесток. Во второй половине ХIХ века один французский критик заметил, что русская литература отличается особенностью, «которой нет ни в английском юморе, ни во французской шутке, – презрительной иронией, характеристическая черта которой состоит в том, что она настойчиво относит все человеческие действия к какому-нибудь гнусно-своекорыстному или смешному побуждению».
Тут и доброта, так как подобная трактовка «человеческих действий» кажется неестественной, вызывает взрыв хохота. Но доброта это пуще зла. Более мудрые нации исходят из естественного постулата: «человек плох» («греховен»). Существует социальное «лезвие Оккама»: все поступки людей следует объяснять наиболее простым (наиболее низменным) образом. Обличает богатых? – Значит, беден. Завидует. Только русскому кажется, что здесь нелюбовь к человеку, непризнание за ним высшего начала. Наоборот. Строгость (как сложен процесс канонизации в католичестве, как придирчив) подразумевает строгую подлинность. Святой человек тот, поступки коего ПРИ ВСЁМ ДАЖЕ ЖЕЛАНИИ нельзя объяснить низменно. Франциск Ассизский. Если бы он проиграл состояние в карты или был глубоко обижен соотечественниками. Но нет! Его отказ от мирских благ был чистым интуитивным актом, озарением. То же, например, Серафим Саровский.
Был ли подобный ЧИСТЫЙ образ в русской литературе? Нет, конечно. В «Братьях Карамазовых» Зосима принимает решение уйти в монастырь накануне дуэли. (Струсил.) В «Отце Сергии» Толстого еще хуже. Сергий принимает постриг из-за того, что его обманула невеста. (Обидели фронтовика.) Разумеется, оговорки: Сергий-де сначала пошёл в монастырь из-за гордыни, ну а потом, постепенно… А Зосима всё– таки пошёл на дуэль, и ему там пол-уха отстрелили, а он стрелять не стал.
Но это же так наивно, так по-детски. Лучшие русские умы не смогли показать саму ситуацию, естественную и простую ситуацию духовного обращения. Такую ситуацию, в которой вопрос об обиде или трусости отпадал сам собой.
Нарочно приведу пример низменный, приземлённый: мудрость американской конституции (предвосхищённая Аристотелем). Она исходит из того, что человек плох. Судья – подлец, глава государства – тиран, чиновник – взяточник. И при этом создаёт такой мир, такое переплетение законов, при котором все контролируют друг друга, да так, что развернуться-то в таких условиях подлецу, тирану и взяточнику нельзя. Берётся худший из возможных вариантов, без надежды на счастливый случай, и создаётся конструкция, которая и при таких исходных данных всё же вполне функциональна.