Бесконечный тупик
Шрифт:
309
Примечание к №295
бесконечное русское бубнение
Набоков писал о языке «Шинели»:
«И вот, если подвести итог, рассказ развивается так: бормотание, бормотание, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, фантастическая кульминация, бормотание, бормотание и возвращение в хаос, из которого все возникло».
310
Примечание к №299
Как тут не вспомнить одного из
Бабель мой любимый советский писатель. Вот какой была бы советская культура, если бы не органическая неспособность евреев господствовать (не просто управлять, а властвовать) (317).
Главка «Иваны» из «Конармии». Холодно и злобно, очень узко, но взгляд правильный, верный. Бабель зацепил основу языка. Иван Акинфиев купается в русском языке, барахтается на нагретом солнцем мелководье. Каждое слово сочно, масляно. Акинфиев, развалясь в мерно покачивающейся телеге, говорит своей обречённо сгорбившейся за вожжами жертве – своему тёзке дьякону Ивану Аггееву:
«Вань, а Вань… Большую ты, Вань, промашку дал. Тебе бы имени моего ужаснуться, а ты в мою телегу сел. Ну, если мог ты еще прыгать, покеле меня не встренул, так теперь надругаюсь я над тобой, Вань, как пить дать, надругаюсь…»
Это по словам Бабеля «нескончаемее бормотание» продолжается сутками: Акинфиев, измываясь над жертвой, постоянно стреляет над ухом Аггеева из револьвера, заставляет лечить себе сифилис. Дьякон, этот высший расовый тип, с «громадой лысеющего черепа», пытается по-русски сопротивляться, прижимается к Богу. Но в этом мире Бог распят. Аггееву никак не удаётся заслониться Богом, и его сдувает гнилой ветер разлагающегося языка.
Аггеев говорит:
«Меня высший суд судить будет. Ты надо мной, Иван, не поставлен».
Но мир рухнул:
"– Теперь кажный кажного судит, – перебил кучер со второй телеги, похожий на бойкого горбуна. – И на смерть присуждает, очень просто…
– Или того лучше, – произнес Аггеев и выпрямился, – убей меня, Иван.
– Не балуй дьякон, – подошел к нему Коротков… – Ты понимай, с каким человеком едешь. Другой пришил бы тебя, как утку, и не крякнул (320), а он правду из тебя удит и учит тебя, расстригу… (331)»
На Западе преступление совершается молча, а здесь сам процесс преступления обговаривается, юродски обыгрывается, ловко поворачивается в мозгу убийцы при помощи филологических рычагов. Русское преступление словесно. (335) Слово – преступление. Преступление Раскольникова начинается с написания статьи. Как Достоевский смог найти всему «этому» СЛОВО – «проба»! Раскольников идет на «пробу». Это проба языка. Убийце в «Преступлении и наказании» явно не хватает диалога с жертвой. Поэтому он так и летит на огонёк беседы с заместителем жертвы – Порфирием Петровичем. Русское убийство вполне морально. Убийца, убивающий свою жертву, морализирует, доказывает ей, что убийство в конечном счёте совершается для её же пользы. И русский палач, как Пьер из «Приглашения на казнь», очень нежен, раним, зависим от своей жертвы, с которой он вступил в бесконечный морализирующий диалог.»
– Или того лучше, – упрямо повторил дьякон и выступил вперед, – убей меня, Иван.
– Ты сам себя убьешь, стерва, – ответил Акинфиев, бледнея и шепелявя, – ты сам яму себе выроешь, сам себя в неё закопаешь…
Он взмахнул руками, разорвал на себе ворот и повалился на землю в припадке.
– Эх, кровиночка ты моя! – закричал
– Вань, – подошёл к нему Коротков и с нежностью положил ему руку на плечо, – не бейся, милый друг, не скучай. Ехать надо, Вань…"
«Иваны», эти несколько страничек, произведение гениальное. Тут вся суть революции и гражданской войны. Вообще в «Иванах», как и во всей «Конармии», можно выделить четыре слоя:
1. Поэма о революции, воспевание радостно-животной революционной стихии.
2. Издевательство над захлестнувшим Россию варварством большевизма.
З. Издевательство, но утончённое, над русской культурой и русским народом вообще. (Соответственно в 1,2 и З пунктах превозносится еврейский биологизм, еврейское организующее начало и еврейский логос.)
И, наконец,
4. (Неясное и непонятное самому автору) Выражение гнилости русского языка и русского сознания, показанное путём его укрупненного, натуралистического переживания, растворения языка, обговаривания мира. Персонажи «Конармии» не могут говорить, как не могут говорить гунны или монголо-татары. Это орда, масса человеческих насекомых, всё сжирающих на своём пути, заливающих все вокруг терпкой вонью своих выделений, липких личинок и разлагающихся трупиков. Но герои Бабеля говорят, более того, через разговор всё и показано, и сам Бабель включается в эти диалоги, растворяется в них, превращается в неуклюжее очкастое насекомое, живущее частицей хитиновой коллективной жизни. Персонажи постепенно материализуются, превращаются в людей, по мере того как сам язык разлагается, превращается в тухлое мясо. Рефрен «Иванов» – зелёная от гнили воловья нога, постепенно разрезаемая и пожирающаяся героями рассказа. В конце концов сам автор не выдерживает этой гнили и материализуется. Рассказ кончается:»
Увидев загнившую эту ногу, я почувствовал слабость и отчаяние и отдал обратно своё мясо.
– Прощайте, ребята – сказал я, – счастливо вам".
А вслед Бабелю неслось с телеги: «Ваня, а Вань».
Тут еврейская радость преступления. Забежать за черту как можно дальше, а потом вернуться. (339) Набрать воздуха и побегать внутри колпака с выкачанным воздухом или нырнуть в мутно-зелёную глубину. А потом снова выбежать, снова выпрыгнуть.
Лишь четвертый слой делает Бабеля подлинно русским писателем. Иностранец бы до четвертого уровня не донырнул, не понял бы. Его и нельзя понять. Можно почувствовать, даже почуять.
Но тут же и отличие. Еврей «забегает» в жизни, русский – в мечтах. Бабель сказал о Набокове: «Хороший писатель, только писать ему не о чем». (344) Конечно, Набоков никуда не забегал, не «собирал материал». Ему это и не нужно было. Преступление и предательство совершалось в уме. У Бабеля – в сердце. Его «Конармия» строго документальна.
Бабель сидит в одной телеге с Иваном. Но он набрал воздуха из иного мира и он еще вернётся туда. Автор живёт запасами того воздуха и поэтому слышит трупный запах гнилого мяса. Его русские собеседники живут в этом мире и уже притерпелись, принюхались, их ноздри не чуют тлена языка. Они разрушаются и гибнут вместе с языком. Бабель предстает перед ними человеком иного мира, гордым и скучающим марсианином, наблюдающим любопытную популяцию земных позвоночных. Он едет на телеге, но вот там, за пригорком, его ждёт уютная летающая тарелка. К нему и относятся как к высшему существу, режиссёру этой драмы: