Благодарение. Предел
Шрифт:
— А как она, Олька? Говори все, я зубами скрипеть не стану… Моя осинка еще молода, тонка — обломится.
— Грех тебе, Ванька, так о жизни говорить. Осинка тоже живая, и ты живой нужен, а не вешеный. А Олька что? Горюй помалу, велел я ей. Порожняя, не занята. А уж к ней-то лезут. Блюдет себя Олька… Вон Мефодий едет на совет, ты покуда скройся. Нужен будешь, позовем.
Мефодий остановил машину, сел под дубком против Филиппа. Потом в низинке над туманом медленно всплыла из травостоя, как из воспоминания, Агния под черным
Агния подошла к мужикам, поклонилась Мефодию в пояс.
— Бог вам в помощь, Мефодий-батюшка.
— В бога не верю, но твое уважение принимаю.
Избегая глаз Агнии, распахнутых неутоленной тяжкой верой в добрый исход, Мефодий стал держать совет, как Ивана заприколить, хватит ему, походил, поглядел.
— Ивану надо помочь, а как? Привык он жить в особицу, людей не любит, — сказал Мефодий. — С новой жизни у него изжога…
— И что Ванюшка выворачивает тебя? Кто тебя от дурной славы спас? — сказал Филипп.
— Чудной он. Чудной и чужой.
— Не будь опрометчивым. Иван-то очень унывный…
— В матушку удался… вон она сидит и чуть не плачет…
— Больно брослив ты на присловицы… Иван работливый парень. В час рождения его я пахал, дядя плотничал, другой дядя кузнечил, а отец… сам знаешь… какой сноровистый был Вася. Иван на все руки вышел, только куда-то тянет его…
— Печать на нем, сыночке моем. — И начала Агния с тихой убежденностью сокрушаться, будто за грехи родителей зачат был Иван в пятницу. — И как перепутала я? Давно с мужем не видались, прибыл он всего на одну ночь, война поутихла, его на Японию погнали, — глядела она на Мефодия, как на чужого.
И хоть давно не жил он с нею, эти беспамятные неузнающие глаза ее проламывали душу в неожиданном и больном углу.
— Неустрижимая ты баба. Гнали на Японию. Да не гнали, сами долг свой исполнять ехали.
— Долг-то дома сидеть, бабе помогать… Сидели бы по домам, некому стрелять было бы…
— Агния! Да погляди ты, как люди живут! Не такая же ты дура…
— А что ты знаешь-понимаешь о себе? Бес хитер, гнездо свил и гаденышей выводит в голове твоей. Сгибнешь от ума. Жалко тебя, Мефодий, совсем ты дите неразумное, своевольное… Где сустретились, там и грех — разве так жить?
— Ну, пошла-поехала жечь каленым железом… Жестокая ты, Агния, — сказал Мефодий.
— Вселенскую субботу чту — день общего поминовения. Чту вторник на фоминой неделе, хожу на могилки, кутью оставляю.
— Нашла чем хвалиться…
Филипп покачал головою:
— Опять совету не быть: за слова цепляетесь… тут надо душа в душу, посердечнее. Не по размыслам, а вперекор задумок как бы не получилось. Миритесь, сходитесь, хватит на потеху людскую вертеться. О себе не думаете, так хоть о молодых помните: сводить надо. — Филипп повернулся лицом к овсяному полю: — Эй! Ива-а-н! Айда!
Иван выпрыгнул из плавно катившихся волн заколосившегося овса, подошел, снял кепку, молча кивнул
— Прости меня, матушка… не хотел мучить, а мучил…
Агния обняла его, что-то причитая.
Мефодий достал из машины сумку с харчами и вином.
— Без хлеба не работать, без вина не плясать. Давайте помаленьку выпьем. С вечера расходился недуг в голове. Думать приходится много, — сказал Мефодий.
Он выпил не морщась, вытер губы, налил Филиппу, тот пригубил, лук обмакнул в соль. Иван не стал пить.
— Загадал ты загадку всем, а теперь сердишься, — сказал Мефодий.
— Не держу я на тебя сердца, Мефодий Елисеевич.
— Выпей, тогда поверю. Возгордился, разобиделся… может, виноватых ищешь? Сам ты во всем виноват. Бросил жену… Эгоист, мучитель людей родных. Сознайся, скверно поступил. Осрамил всю родню.
— Ясность хочу внести, Мефодий Елисеевич, чтобы не думал ты, будто из-за тебя сбежал… А то еще вообразишь о себе с перебором… Слаб ты духом-то.
— Ну-ну, побреши.
— Хуже было бы, если не убежал бы, — сказал Иван, бледнея, — теперь-то я знаю: бежал от крови…
Агния перекрестилась, Филипп хоть и опечалился, но с надеждой глядел на внука.
— Так-то лучше, от сердца-то… все раскрыть и полюбовно жить, — сказал он.
— Попробую… Эх, жить-то с самого начала не так надо.
— Получится, Ваня, получится! Только забудь себя на время, о людях подумай… Так-то ищут себя, — сказал Филипп, умиляясь людьми и утром.
От признания Ивана (бежал от крови) в голове Мефодия зашумело, и сердце мерло перед необходимостью сказать правду о себе. Но сказать он не мог: ложь была тяжела, но жить с нею можно было, последствия же правды он даже боялся представить себе… Все само собой утрясется… Не обо всем можно говорить.
Мефодий выпил, раскраснелся, глаза заблестели. И жизнь как-то упростилась. И он возбужденно рассказывал о своих наметках («ни всегда были одни и те же: побольше мяса, молока, шерсти, хлеба), уговаривал Ивана остаться в совхозе.
— Перспектива великая…
Все это было обычным делом для пастуха Филиппа, для скотницы Агнии, для Ивана. Необычным и трудным было то положение, в котором оказались они последнее время. Но об этом-то Мефодий не только не говорил, но делал вид, будто бы ничего не случилось.
— Я работаю на канале… напрасно хлопочете, — сказал Иван.
— Опять похвальбушество… оглохнуть можно.
«Ну, Ванька, опять убойно замахиваешься на меня? Не выйдет, дурочкин ты сын! Не дамся. Я Кулаткин, а ты был Сынковым, им и прохромаешь свою бестолковую жизнь!» — думал Мефодий, стаптывая каблуком полынок. Крепко и горько пахла полынь росистым сумраком утра.
— Ох, Иван, думы твои вредные. На каких весах ты важишь меня? О чем ты ни говорил, все метишь в меня. Смотри, осерчаю, — Мефодий сжимал кулаки в карманах пиджака.