Болгары старого времени
Шрифт:
Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.
Иван Вазов
Отверженные
Ночь была сырая, мрачная; браилские улицы{32} пустели. Холодный декабрьский туман, который обычно спускался у берегов Дуная, залег в самом центре города, и спешившие домой последние прохожие задыхались от едкого дыма. По обе стороны главной улицы, редко стояли тусклые фонари; мутный, зыбкий свет пронизывал мглу и, казалось, усиливал темень. Магазины и лавчонки были уже закрыты; все кругом замерло, только изредка слышались крики и брань засидевшихся в кабачке картежников.
Светилось лишь одно маленькое узкое оконце с железной решеткой. За этим вросшим в землю окном
Но любопытнее всего были лавки болгарских табачников. Вот, например, как та, с растворенной настежь дверью. На внутренней стороне этой двери, обращенной теперь к улице, был изображен турок в традиционной чалме и с длинным чубуком в руке. Прохожий не обратил бы внимания на эту первобытную, незамысловатую живопись, если бы не увидел под коленом турка надписи, выцарапанной гвоздем, вероятно, самим табачником-патриотом: «Долой тиранов!» Подальше, на другой табачной лавчонке с подобным же изображением, такая надпись отсутствовала, зато у почтенного турка был выколот глаз. Еще один табачник, должно быть самый большой патриот и ярый враг турецкого племени, приказал намалевать рядом с турком болгарского хэша{34} с саблей наголо, который, казалось, вот-вот зарубит злополучного чалмоносца. Такие лавки посещались чаще всего эмигрантами и хэшами. Все их владельцы были «народными». «Народным» именовался каждый болгарин, избежавший петли, тюрьмы или турецкого насилия, который, имея кое-какие деньжонки, помогал по мере сил бедноте и уцелевшим участникам героических отрядов Хаджи Димитра{35} и Филиппа Тотю. «Народный» табачник отпускал обычно своим соотечественникам табак в долг, благодушно надеясь, что они расплатятся с ним в лучшие времена, а если даже и не расплатятся, тоже не беда: «Ведь это хэши, бедный люд», — шутил он, улыбаясь.
— Дядюшка Андо, отвесь-ка мне двадцать пять граммов табачку и припиши к прежнему счету, — говорил здоровенный, оборванный и грязный хэш «народному» табачнику. — Просил я сегодня у хозяина денег, а он в ответ: приходи, мол, завтра. Он мне помогает, это верно, ну, а ежели завтра надует, я этой собаке голову расшибу.
— Крумов, — обращался другой хэш к лавочнику, — дай мне еще два франка взаймы…
— Да ты их промотаешь, знаю, я тебя, бестия. Бери пятьдесят бани{36} и проваливай!.. — отвечал Крумов.
Присваивать себе громкие прозвища считалось в те дни весьма патриотичным. Встречались тогда и Перунов, и Асенов, и Балканский, и Левский, и Громпиков, и Планинский, и другие.
Однако заглянем в корчму, где в ту ночь все еще светилось оконце. Корчма эта помещалась в: глубоком подвале, куда спускались по узкой витой лестнице.
Полуразбитая закопченная лампа висела под самым потолком и слабо освещала помещение.
Теплый, удушливый воздух, спертый от копоти, табачного дыма и прокисших винных паров, заполнял это подземелье. У стены на высокой одиноко висящей полке красовались ряды разнокалиберных стаканов и кувшинов. Другая стена была увешана литографиями, изображавшими бои отряда Хаджи Димитра при Вырбовке и Караисене{37} и сцену клятвы того же отряда на берегу Дуная. Нет нужды подробно описывать эти картинки: они распространены по всему нашему отечеству, и каждый из нас рассматривал их в свое время с восторгом и благоговением. Достойной внимания была еще одна картина, висевшая ниже всех, сделанная грубой, неискусной рукой. На ней было изображено какое-то село. Слева — группа крестьян. Впереди старый турок в огромной чалме с блюдом в руках и с чем-то вроде
Компания из шести человек, расположившаяся на нарах в глубине подвала, дополняла общий вид. Все они или почти все были хэши. Самый старший из них и наиболее представительный, человек с продолговатым худощавым бледным лицом и черной бородой, растянулся у стены и, выпуская время от времени густые клубы табачного дыма, внимательно слушал своего собеседника. Рассказ, видимо, очень интересовал его, потому что он то и дело недовольно морщил свой изуродованный шрамами лоб или в знак согласия кивал головой. Нередко он прерывал рассказчика громкими восклицаниями и кашлем.
— Нет! Нет! — кричал он. — Тончо Траляля убили при Сары-Яре, а не в селе; ты врешь, Македонский!..
Или:
— Это Иван. Горба… Это Горба нарочно выстрелил в Мишева, из револьвера… Я знаю, он не случайно убил Мишева, изверг проклятый!
— Верно! Вспоминаю теперь… Это был Черкес, а не Сельвели Мустафа. Да, да. Я видел, как он упал. Ты прав, Македонский!
Или:
— Я его, мерзавца, убил. Едва знамя не выронил. Там меня и ранили.
При этом он долго откашливался, задыхаясь. А потом опять слушал..
Рассказчик был высокий мужчина с маленьким, изрытым оспой лицом, с длинными седыми усами и хитрыми, дерзкими глазами. Он носил широченное поношенное, пальто без пуговиц и громкое имя — Македонский. Никто ничего не знал о прошлом этого человека до его приезда в Румынию, кроме того, что в каком-то гайдуцком отряде в Македонии он был воеводой. Может быть, этим и объяснялось большое влияние Македонского на его друзей-хэшей.
Подле него, поджав по-турецки ноги, сидел человек лет тридцати, которого звали Хаджия. Худое желтоватое лицо его с острым подбородком хранило выражение глубокой, болезненной усталости. Опустив голову, он сонно покачивался и приходил в себя лишь в те минуты, когда старый хэш кашлял и прерывал рассказ Македонского.
Рядом с Хаджией примостился еще один молодой мужчина с бритым смуглым, преждевременно постаревшим лицом. Он внимательно следил за Македонским и то и дело машинально вскидывал руку, точно приглаживая несуществующую бороду. Это был поп, участник партизанских боев в отряде Тотю. Теперь он стал хэшем. Звали его Попче.
С неменьшим интересом и вниманием слушал рассказ и самый младший из всей компании, почти мальчик, в феске. Он смотрел на Македонского, раскрыв рот, и жадно ловил каждое его слово. А когда вмешивался в разговор старый хэш, внимание юноши переходило в подлинное благоговение. Он впивался глазами в бледное, изможденное лицо повстанца и следил, как хмурится его морщинистый лоб. Этот двадцатилетний молодой человек был полон наивности и энтузиазма. Сын богатого торговца из Свиштова{39}, он тайно покинул магазин отца и сегодня прибыл на пароходе в Браилу. Зачем? Он и сам не знал. Ему опротивело тихое, сытое, монотонное эгоистическое существование, и он просто бросил отцовскую лавку! Легкомысленный мечтатель и фантазер, он жаждал вкусить прелесть неизвестного. А если добавить к этому, что он написал и уже тайно отпечатал целую патриотическую поэму, нетрудно будет понять, почему он забыл прихватить с собой денег на жизнь. Македонский, случайно оказавшийся в этот вечер на пристани, познакомился с молодым бродягой и привел его на ночлег к Страндже.
Рассказ, очевидно, шел о героической борьбе повстанцев и событиях, происшедших в Болгарии три года тому назад. Вспоминая былые победы и поражения героев, старый инвалид волновался. И оттого ли, что настоящее казалось ему тяжким и бесславным, или оттого, что его мучила чахотка, напоминавшая о себе частым надрывным кашлем, но он возмущался малейшей неточностью в рассказе товарища, одергивал его и сердито хмурился.
Этот больной, худой, как скелет, человек и был знаменосец Странджа. Тот самый, который изображен на картине.