Большая судьба
Шрифт:
И впрямь, у каменного обелиска копошилась партия кандальников. Многие расположились тут же на земле, устало протянув натруженные ноги. Некоторые бродили у столба, оглядывая величественные вершины Таганая и окрестных сопок. Неподалеку находились жандармы; солнце отсвечивало на остриях штыков.
Караульные не заметили, что подкатили дрожки и усталая лошадь остановилась за обелиском. Евлашка проворно соскочил с сиденья и, оглядываясь, подошел к ближнему арестанту. Это был юноша с пронзительными глазами и черным пушком на губе. В осанке и в поведении кандальника проглядывали благородство и
"Это они!" - сообразил Павел Петрович и, не слезая с дрожек, чтобы не привлечь внимания конвоиров, быстро оглядел партию. Пыльные, исхудалые, они, казалось, не обратили внимания на проезжих. Вот в тени обелиска сидит с раскинутыми ногами высокий, голубоглазый, с русыми усами, загорелый до черноты арестант. Его товарищ по несчастью, склонившись к ногам, перевязывает кандалы обрывками рубахи. Голубоглазый морщится от боли.
А Евлашка уже очутился рядом о чернявеньким и проворно сунул ему в руку горбушку хлеба. Не менее ловко отсыпал он на ладонь кандальника горсть махорки. Лицо юноши просияло от радости.
– Спасибо, добрый человек!
– прошептал он.
Крадущейся охотничьей походкой старик потянулся вперед, но тут раздался сердитый окрик.
– Эй, кто такие? Подальше!
– властно закричал поднявший голову жандарм. Он быстро вскочил и, подбежав к Евлашке, толкнул его в грудь. Пошел, пошел прочь, а то самого в кандалы закую!
– пригрозил он. Заметив Аносова в форме горного офицера, конвойный сказал: - Возьмите, ваше благородие, слугу и живей уезжайте с богом! С нашими подопечными запрещено разговаривать!
– жандарм хмуро посмотрел на Павла Петровича.
Евлашка не угомонился; он бесстрашно глянул на конвоира:
– Эх, червивая твоя душа, жалости у тебя к несчастному нет! укоризненно сказал старик.
– Сам господь бог повелел горемычным милостыньку подавать, а ты!.. Неужто жандарм выше бога?
Лицо конвоира стало багровым, он сердито уставил в Евлашку штык.
– Прочь, а то на месте уложу! Вста-ва-а-й!
– закричал он кандальникам.
Арестанты нехотя стали подниматься и строиться попарно. Аносов с волнением еще раз взглянул на несчастных, среди которых находились люди разного возраста. Измученные, усталые, они оживились, разглядывая Евлашку. Недовольный и хмурый, старик подошел к дрожкам, проворно уселся рядом с Аносовым:
– Поехали, Павел Петрович, пока и впрямь не обидели. С жандармом шутить опасно!
Он погнал коня, и вскоре каменный обелиск и партия кандальников остались позади. Евлашка еще раз оглянулся и обронил:
– Гляди-ка, по горсти землицы берут! Чтут стародавний русский обычай...
Вдали показался Златоуст. Евлашка скинул шапку, взглянул на небо и сказал со вздохом:
– Эх, парит ноне сильно! Разреши, Петрович, душу отвести - песню спеть!
– Ну что ж, спой!
– согласился Аносов и по лицу старого горщика догадался, что у того тяжело на душе.
Евлашка встрепенулся и запел:
Трактовая большая дорога
Да сибирский большой тракт,
По тебе вели, дорога,
Арестантов в кандалах.
Они падали на землю:
"Дай немного отдохнуть.
Кандалами сжаты ноги,
Нету хуже
– Это ты про них поёшь?
– спросил Аносов.
Старик кивнул, глаза его затуманились тоской. Со щемящей грустью он продолжал:
"Вас за что же, арестанты?",
Их спросили старики.
"Нас на каторгу сослали
За народ, за мятежи... Эх-х!.."
Евлашка глубоко вздохнул и пожаловался:
– Эх и доля! И день за днем, шаг за шагом шли в сибирскую сторонку! Вот они, горемычные...
Аносов молчал. На сердце было тяжело. Он ниже склонил голову. Так молча и доехали до Златоуста.
Не знал Павел Петрович, что на квартире его подстерегает новая неожиданность. Одна из комнат его домика в отсутствие хозяина была предоставлена под временное жилье проезжавшему в Тобольск сенатору Борису Алексеевичу Куракину, которому Бенкендорфом вменялось в обязанность следить за декабристами во время их следования на каторгу из Петропавловской, Шлиссельбургской и других крепостей. Раздосадованный предстоящей встречей, Аносов не спешил показаться на глаза Куракину. Сенатор разместился в кабинете, из которого открывался вид на Уреньгиньские горы, и весь день расхаживал из угла в угол. Через тонкую стенку в комнату Аносова доносились ритмичные шаги и приглушенный голос: Куракин про себя что-то напевал.
На горы давно опустился синий вечер. Утомленный Павел Петрович устроился в походной постели и, тревожимый думами, долго не мог уснуть.
Утром его разбудили громкий говор и шаги в кабинете. Аносов становился невольным свидетелем встречи декабристов с Куракиным. Он выглянул в окно и увидел у крыльца своей квартиры часовых. Осужденных поочередно вводили к сенатору.
Послышались шаги, и четкий волевой голос введенного объявил о себе:
– Бестужев, осужденный по известному вам делу...
Последовало глубокое молчание. Тихо скрипнул стул: по-видимому сенатор встал, и вслед за этим раздался его вкрадчивый, бархатистый басок:
– Я имею приятное поручение узнать о ваших нуждах. Не имеешь ли жалоб, не желаешь ли о чем просить?
Послышался твердый ответ:
– Я и мои товарищи ни в чем не нуждаемся, ни на кого не жалуемся, ничего не имеем просить. Разве только...
Голос оборвался, снова стало тихо. Сенатор жестко спросил:
– Чего же ты хочешь?
– Ваше сиятельство, нас очень торопились отправить из Шлиссельбургской крепости, и в последнюю минуту отправления кузнец заковал мои ноги "в переверт". При передвижении это причиняет мне невыносимые страдания. Железа стерли мои ноги, и я не могу ходить...
– Я здесь ни при чем!
– отозвался сенатор.
– Что я могу поделать?
– Ваше сиятельство, прикажите меня заковать как следует. Раны очень болезненны...
– Извините, я этого сделать не могу!
– раздался вежливый, но бездушный ответ...
Аносов затаил дыхание. Не видя сенатора, он уже ненавидел его до глубины души. Снова на несколько минут наступило молчание, которое казалось очень тягостным.
– Что вас побудило присоединиться к заговорщикам?
– заговорил сенатор, и его голос повысился.
– Как вы смели поднять руку на обожаемого всеми монарха?