Болтун. Детская комната. Морские мегеры
Шрифт:
— Она специально оставила вас со мной наедине: рассчитывала, что вы сумеете вызвать меня на откровенность, а потом все ей слово в слово перескажете. Ну что же, дело сделано!
— Я пришел не затем, чтобы шпионить, — возразил я. Он хлопнул меня по плечу.
— Нет-нет, ничего такого я не говорил. Вы мне глубоко симпатичны. Только не стоит вам изводить себя из-за госпожи Ферковиц. — И пробурчал что-то невнятное, вроде: «Все это вообще висит на волоске!»
Мольери предложил мне проводить его до студии, где он должен был участвовать в репетиции. Шли мы недолго, и по дороге он без умолку, перескакивая с пятого на десятое, рассказывал мне разные разности, которых я здесь повторять не буду. Он говорил о своем детстве, о молодости, вспоминая прошлое с трогательной обстоятельностью; искусство же свое (как я неосмотрительно выразился), по-видимому, не ставил ни в грош. Ярость, внушаемая ему тем, что, по его же признанию, он больше всего любил, была искренней, нисколько не сомневаюсь. «Зачем все это раздувать? Я решительно против!» — и надо было видеть свирепое выражение его лица в тот момент, когда он выкрикивал эти слова, показавшиеся мне не то что двусмысленными, а просто непонятными. До отъезда я видел его еще дважды, в обществе Анны и все тех же трех господ, вероятно, исполнявших неблагодарную обязанность отгонять всех, кто ему докучал, или поддерживать беседу, в которой он не желал участвовать. Вид у него был совсем вялый, потухший. Что касается Анны, то ее расчет — если она и в самом деле надеялась, что я дословно
Мне остается рассказать, как Фредерик Мольери, пережив таинственную внутреннюю одиссею, о которой мы ничего не знаем, покарал всех, кто любил его за то, чего в нем не было, осквернил созданный им же самим культ, разбил вдребезги свою репутацию и подверг себя чудовищному поруганию перед разгневанной публикой, пришедшей в театр, чтобы наградить его овациями.
Не будет абсурдным предположить, что эта пощечина, которую он влепил своим поклонникам, стала как бы отчаянным жестом человека, потерявшего все.
Последний раз, когда я его видел на сцене, был также и последним, когда он появился на ней в качестве певца. Интересно было бы узнать, не объяснялся ли тот факт, что он познал свой первый триумф и потерпел первую неудачу в роли Дон Жуана, обдуманным расчетом со стороны Мольери, желанием некоторой гармонической завершенности. Я не принадлежал к числу искушенных зрителей, почуявших неладное уже в первых сценах, но поначалу отнесших это на счет собственного плохого самочувствия или акустических изъянов зала, — возможно, Мольери вновь начал оказывать на меня гипнотическое действие, помешавшее заметить осечки в его пении, все более очевидные отклонения от партитуры, которые он допускал, подхлестывая себя и устремляясь к запредельным, рекордным высотам. Трудно сказать, в какой именно момент зрители были вынуждены мысленно признать, что у великого певца сегодня не лучший день, что он самым плачевным образом не дотягивает до своего уровня. Непонятно одно: почему никто из них открыто не выразил своего разочарования во время антракта? Чем это объяснить? Скромностью, осторожностью? По-видимому, Мольери выработал определенный план: сначала капля за каплей вливать в сердце слушателя неуверенность, затем посеять в нем разлад, заставлять то и дело менять мнение, искусно дозируя высочайшие певческие достижения и совершенно нестерпимые промахи, и наконец, перейдя к откровенному, вызывающему глумлению, нанести такой удар, который восстановил бы против него весь зрительный зал. В соответствии с этим планом, он решил в первом акте ограничиться тем, чтобы все более грубо искажать манеры и характер своего героя, превращая его в своеобразного близнеца Лепорелло, этакого сластолюбивого гаера, бездумного и жестокого обманщика, наглого прощелыгу, чуждого всякому представлению о грехе. При этом, однако, употреблять старания, чтобы поэтапное превращение великого вольнодумца в скверную копию самого себя заметили только знатоки, которые и начнут возмущенно перешептываться, в то время как остальные еще будут доверчиво аплодировать: ступень за ступенью заставит он Дон Жуана спуститься к низшему пределу гнусности, где преступление уже не прикрашивает себя ни благородством, ни отвагой и внушает лишь омерзение. Но чтобы выхолостить своего героя, лишить Дон Жуана его лучезарного блеска, придать всему, что он делает, не исключая и вызова, брошенного небесам, двусмысленный — трусливо-дерзкий — пошиб, Мольери располагал единственным действенным средством: ему нужно было ополчиться на саму музыку Моцарта. Он будет делать это весьма методично, вначале с величайшей осторожностью, то еле заметно отклоняясь от музыкального сопровождения, то подпуская некоторой приторности в свой голос, а затем все более неприкрыто вводя и утверждая там, где должно торжествовать чистое творчество, искусственные приемы, приправляя самые знаменитые арии фиоритурами, а подчас вставляя и такие вокализы, каких не простили бы даже исполнителю Мейербера. Наконец, в самых последних сценах, на кладбище и с каменным гостем, не имея возможности принизить музыку, сохраняющую свое нетленное величие, Мольери без колебаний пустит в ход единственное оружие, к которому еще не прибегал, — он начнет фальшивить, фальшивить так отчаянно, чтобы возопили и глухие.
Впрочем, зачинщик смуты ясно сознает, что ему самому в ней не уцелеть. Некоторые будут удивляться тому, с каким хладнокровием Мольери отказывается от своей славы.
Лишь во втором акте ропот недовольства стал настолько громким, что часть зрителей, еще не утратившая благосклонности к Мольери, решила затеять контрманифестацию, не имевшую успеха, ибо актер, удивленный, что его пение прервали преждевременным, как он считал, взрывом аплодисментов, лишь пожал плечами и скорчил гримасу отвращения — поступок, не снискавший ему новых приверженцев и сразу же оттолкнувший многих из тех, кто держал его сторону. Нисколько не смущаясь, не обращая внимания на свист и насмешки, посыпавшиеся со всех концов зала, он, казалось, черпал вдохновение в том, чтобы подливать масла в огонь, временами же впадал в крайнюю развязность и безвкусицу: например, подчеркивая патетический характер той сцены, где Дон Жуан бросает вызов статуе командора, он примешал к своему пению какие-то рыдающие ноты, а в следующей сцене, простирая руки к небесам и запрокинув голову, принял экстатическую позу во вкусе дешевых комедиантов, желающих не столько хорошо исполнить роль, сколько произвести впечатление на публику низкопробными внешними эффектами.
Но несмотря на все эти бесчинства, превращавшие его в настоящего шута, Мольери по-прежнему внушал мне уважение: столь пугающую и тревожную он источал энергию. Я восхищался угрюмым пылом, с каким он стремился разжечь скандал, низвергнуться с вершины, куда был некогда вознесен, исковеркать шедевр, которому был обязан своим первым триумфом, — не говоря уже о том, как бесстрашно он противостоял натиску этой взбешенной орды эстетов, — еще бы, ведь у них похитили несколько часов безмятежного удовольствия, время, не стоившее, как они думали теперь, заплаченных денег. Ему удалось сообщить зрелищу своего падения — окрашенного в тона добровольного самозаклания и чем-то напоминавшего ликвидацию гигантского лопнувшего предприятия — тот же характер тщательно подготовленной магической церемонии, какой он придал двумя годами ранее своему молниеносному прославлению, так что сам голос его, пусть и утративший чистоту, точность, силу, от этого лишь больше меня волновал, словно голос прежде знаменитой, но постаревшей певицы, из глубины которого, как из давнего прошлого, доносятся звуки, потрясавшие нас в те времена, когда его еще не заставил потускнеть возраст. Итак, Мольери больше не был великим вольнодумцем, ясно сознающим при пожатии каменной руки, что его ждет смерть и воздаяние за грехи, но тем не менее пятикратно бросающим в застывшее лицо колоссальной статуи, этого воплощения справедливости, свой бесстрашный вызов, — в тот вечер он предстал заурядным развратником, ослепленным жаждой наслаждений и потому отрицающим реальность всего, что напоминает ему о содеянных преступлениях. На безжалостные призывы статуи покаяться он, давясь хохотом, раз за разом отвечает «нет!», но этот отказ вернуться на путь истинный не имеет ничего общего с бравадой, ибо во всем происходящем он видит ничего не значащую игру, а медленно шагающую и торжественно вещающую громадную фигуру считает призраком, над которым можно только потешаться, как если бы перед ним был персонаж фарса, разыгранного его чувствами под воздействием обильного
2
Какой тяжелый бред! Какая адская мука! Какой ужас! О! (итал.).
«Ah, dov’e il perfido, dov’e l’indegno? Tutto il mio sdegno sfogar io vo’!» [3] — поет квартет обвинителей в финальной сцене, служащей как бы моралью драмы: все смеются, все радостно рукоплещут, и общий гул одобрения сопровождает слова Эльвиры, повторенные затем и хором: «Ah, certo е l’ombra che l’incontro!» [4] Но Мольери — разве он в этом случае действительно был лишь собственной тенью? Не должны ли мы, напротив, заключить, что он еще никогда не обнаруживал так явственно, с такой исступленной силой тайную суть своей могучей натуры — любовь к ниспровержению мнимостей и отвращение к обману, которому, внутренне терзаясь, до сих пор слишком покорно служил? Ибо свой последовательный бунт он направлял в первую очередь против себя самого, не считаясь с ценой, какую предстояло за это заплатить, пренебрегая грозившей ему опасностью; и нельзя ли предположить, что все эти неожиданные срывы его голоса, эти чудовищные диссонансы были чем-то вроде симптомов болезни, которая коренилась более глубоко и которую он решил высветить огнями рампы, — не только кощунства ради, но и затем, чтобы разрушить ненавистное здание своей славы, чтобы безвозвратно погубить себя во мнении людей, восхвалявших его за то, что не заслуживало похвал, и любивших за то, чего в нем на самом деле не было?
3
О, где этот коварный, где этот безбожник? Мы хотим дать волю нашему гневу! (итал.).
4
Без сомненья, она видела призрак! (итал.).
(Я готов признать, что моя интерпретация событий строится на чистых догадках, но в этом отношении она ничуть не хуже тех, что исходят из гипотезы о длительном мошенничестве, которая выглядит совершенно неосновательной, если вспомнить о целом ряде блестящих выступлений Мольери на оперной сцене [5] . Спору нет, между бунтарским духом этой целенаправленной подрывной акции и тем, что нам, с другой стороны, известно о застенчивости Мольери, долгое время проявлявшейся в его непреодолимом отвращении к публичным выступлениям, действительно есть явное противоречие. Но разве нельзя предположить, что его таинственная история может быть истолкована двумя, а то и тремя разными способами? Я не хочу навязывать своего толкования, я не считаю его окончательным — такового вообще нет и быть не может, — но мне оно представляется более естественным, более согласным с характером этого человека.)
5
Нашлось несколько критиков, утверждавших, что вплоть до последнего момента они попадались на удочку первоклассного лицедея, который скрывал от них неполноценность своего вокального дарования, чрезвычайно ловко используя набор чисто театральных приемов. Зачарованная общей экспрессией его жестов и поз, аудитория оказалась не в состоянии отделить голос певца — по их мнению, весьма посредственный — от игры актера, без всяких оснований приписывая первому достоинства второй. Поверить этим господам, так они поддались обману чувств: воображали, будто слышат ушами то, что всего лишь видели глазами. Авт.
Глядя, как по широкой лестнице хлынул вниз поток мужчин во фраках и разряженных дам, казалось, спасавшихся от стихийного бедствия, я погрузился в размышления и долго не двигался с места; может быть, надеялся, что кто-нибудь подойдет ко мне и предложит уйти вместе, что рядом окажется друг или хотя бы дальний знакомый, все равно кто, — кто-то, чье дыхание будет струиться паром в студеном воздухе, — и мы с ним поговорим немного обо всем и ни о чем, а этого коснемся разве что вскользь, как временной неудачи, не имеющей серьезных последствий; или же, думал я, стоит подождать у выхода самого Мольери и предложить ему свое общество — ведь мне достаточно было всего лишь увидеть еще раз абсолютно незначительное лицо этого маленького человечка, услышать его бесцветный голос, чтобы удовлетворить мое любопытство, исчерпать эту историю, вновь прийти в спокойное состояние духа! Но я уже понимал, что выйду из здания Оперы в одиночестве: лестница опустела, за мной запирали двери. Какое-то время я слонялся по улицам, все еще надеясь кого-нибудь встретить. В ту бессонную ночь, пролившую на все нестерпимо ясный свет, мне стали понятны страдания Анны, ее восхищение, ее брезгливость.
Спустя несколько дней я встретил Мольери в подземных залах Аквариума. Он случайно столкнулся со мной в зеленом влажном полумраке, извинился и не стал притворяться, будто меня не узнал, — в его взгляде не было ни подозрительности, ни смущения, он скорее стремился показать, что рад нашей встрече. Я же, более не испытывая острой потребности его видеть, думал только об одном: как выйти из этой щекотливой ситуации? Он подвел меня к прозрачной стене, за которой беззвучно разевала рот пухлая, добродушная рыба, и засмеялся каким-то детским, совсем неожиданным смехом, потом, перейдя к другой рыбе — с презрительно искривленным ртом, с глазами как у быка, налитыми кровью, — снова захохотал, прижался лбом к стеклу и начал по-мальчишески ее передразнивать, клацая челюстями. Странное озорство, делавшее его неузнаваемым. Эту жизнерадостность, видимо, следовало понимать так: выкиньте из головы все, что вы обо мне знаете, пусть я буду для вас самым обычным человеком, в чьем прошлом нет ничего интересного, ребенком, весело глазеющим на рыб! Но, выйдя из Аквариума, он утратил свой юный задор. Глядя на него при ярком дневном свете, я нашел, что выглядит он довольно жалко, хотя его лицо оставалось спокойным, а взгляд — таким же оживленным. Он сказал, что хорошо бы нам где-нибудь пообедать вместе, и самым поразительным было то, что я принял этот опрометчивый вызов: как если бы несогласие означало не просто отсутствие учтивости, но прямую трусость. Теперь, по прошествии времени, я думаю, нам обоим потребовалось бы еще большее мужество — или еще большая способность сохранять невозмутимый вид? — чтобы пренебречь столь благоприятным случаем.
— Вы навсегда бросили петь, это правда?
Вопрос был дерзким, и я тут же покраснел, словно допустил какую-то бестактность. Мольери ворчливо забормотал:
— Бросил, бросил… еще одно журналистское словечко, они все переводят на свой газетный язык! Бросил… какая глупость!
Потом взглянул на меня с улыбкой:
— Положим, вы лишились способности ходить — ну и как после этого, вы по-прежнему ходили бы? Неужели не понятно: я больше не могу петь, вот и не пою. По-вашему, это называется «бросил»?
Единственная для невольника
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXI
21. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Любовь по инструкции
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Хозяйка старой пасеки
Фантастика:
попаданцы
фэнтези
рейтинг книги
Самый богатый человек в Вавилоне
Документальная литература:
публицистика
рейтинг книги
Север и Юг. Великая сага. Компиляция. Книги 1-3
Приключения:
исторические приключения
рейтинг книги
Случайная жена для лорда Дракона
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Последнее желание
1. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Печать Пожирателя
1. Пожиратель
Фантастика:
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Бастард
1. Династия
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 14
14. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Так было
Документальная литература:
биографии и мемуары
рейтинг книги
