Бродяги Дхармы
Шрифт:
И вот мы распаковались, все выложили, покурили и отдохнули. Горы теперь приобретали такой розоватый оттенок, в смысле — камни, это все была лишь твердая скала, покрытая атомами пыли, накопившимися здесь с начала начал времени. В действительности, я боялся этих зазубренных чудищ, окружавших нас со всех сторон, да еще нависавших над самой головой:
— Они такие молчаливые!
— Ага, чувак, знаешь, гора для меня — это Будда. Только подумай о терпении, о сотнях тысяч лет, которые она сидит здесь совершенно молча и как бы молится за все живые существа в этом молчании, и только ждет, чтобы мы прекратили свою глупую возню. — Джафи вытащил чай, китайский чай, насыпал немного в жестяной котелок, а тем временем разложил костер, для начала небольшой, солнце нас пока еще освещало, потом загнал покрепче между больших камней длинную палку, чтобы было на чем подвесить котелок, и скоро вода уже кипела, он налил кипяток в свой чайник, и вскоре мы уже пили чай из жестяных кружек. Я сам принес воды из ручья, холодной и чистой,
— Совсем как про нас, старик.
Камень, под которым мы разбили лагерь, был просто чудом. Тридцати футов в высоту и тридцати футов в ширину у основания, почти идеальный квадрат, над ним переплетались деревья и свешивали свои ветви к нам. От основания каменная стена изгибалась, образуя углубление, поэтому если хлынет дождь, у нас уже будет частичное прикрытие.
— Как эту громадину сюда занесло?
— Возможно, оставил отступавший ледник. Видишь снежное поле вон там?
— Ну.
— Это то, что осталось от ледника. Либо так, либо этот камешек грохнулся сюда с невообразимых доисторических высот, которых нам не постичь, — или, может, этот сукин сын приземлился сюда, когда в юрский период весь этот траханый хребет вылез на поверхностъ. Рэй, когда ты вот здесь, наверху, ты ведь не в гостиной в Беркли сидишь. Здесь тебе — и начало, и конец мира. Взгляни на всех этих терпеливых Будд, что смотрят на нас и ничего не говорят.
— А ты сюда ходишь совсем один…
— И на целые недели, как Джон Мьюир, ползаю тут сам по себе, ищу кварцитовые жилы, или собираю букетики цветов и приношу их в лагерь, или просто разгуливаю голышом и пою, и готовлю себе ужин, и смеюсь.
— Джафи, мне следует отдать тебе должное — ты самый счастливый кошак на свете, и самый великий при том, ей-Богу. Я в натуре доволен, что все это узнаю от тебя. В таком месте я сам становлюсь преданным, в смысле, понимаешь, у меня есть молитва — знаешь, какой молитвой я пользуюсь?
— Какой?
— Я сажусь и говорю: перечисляю всех друзей, всех родственников, всех врагов, одного за другим, без всяких обид и благодарностей, без гнева, без ничего, и говорю типа вот так: «Джафи Райдер, равно пустой, равно любимый, равно грядущий Будда», — потом перехожу к сдедующему, скажем: «Дэвид О. Зельцник, равно пустой, равно любимый, равно грядущий Будда,» — хоть я и не беру таких имен, как Дэвид О. Зельцник, я беру только тех, кого знаю, потому что когда произнощу слова «равно грядущий Будда», я хочу думать об их глазах — возьми вот, к примеру, Морли, его голубые глаза за стеклами очков: когда подумаешь «равно грядущий Будда», подумай и об этих глазах — и действительно вдруг увидишь подлинное тонкое спокойствие и истину его грядущей буддовости. Потом подумай о глазах своего врага.
— Это замечательно, Рэй. — И Джафи вытащил свою записную книжку и вписал туда мою молитву, и покачал в изумлении головой: — Это действительно, действительно замечательно. Я научу этой молитве монахов, которых встречу в Японии. У тебя все правильно, Рэй, беда только лишь в том, что ты так и не научился добираться до таких мест, как вот это, ты позволил миру утопить себя в его навозе, он тебя достал… Хоть я и говорю, что сравнения одиозны, но то, о чем мы сейчас говорим, — истинно.
Он вытащил свой грубый булгур и вывалил в него пару пакетиков сушеных овощей, потом высыпал все в котелок, чтобы сварить вечером. Мы начали прислушиваться, не раздадутся ли йоделы Генри Морли, но все было тихо. Мы уже стали беспокоиться за него.
— Самое неприятное может быть то, черт бы его побрал, что он свалился с камня и сломал себе ногу — там, где ему никто и помочь-то не сможет. Это опасно… Я, правда, и один здесь хожу, но я-то — старый горный козел.
— Есть уже хочется.
— Мне тоже, черт, скорей бы он уже дошел. Давай побродим тут, поедим снега, воды попьем и подождем еще.
Мы так и сделали, обследовали верхнюю часть плоского плато и вернулись. Солнце уже ушло за западную стену долины, темнело, розовело, холодало, по зазубринам поползло больше оттенков лилового. Небо было глубоким. Мы уже начали различать бледные звезды, по крайней мере — одну-две точно. Вдруг услышали дальний крик:
— Йоделахи-и! — и Джафи подпрыгнул, вскочил на большой валун и завопил в ответ:
— Хоо! хоо! хоо! — Вернулся наш Йоделахи.
— Он далеко?
— Да Боже мой, судя по звуку — он еще и с места не трогался. Он даже до начала долины с валунами не дошел. До темна он сюда вряд ли доберется.
— Что будем делать?
— Давай выйдем на край утеса, сядем там и будем ему кричать. Возьмем орешков, изюму и пожуем пока. Подождем — может, он не так далеко, как я думаю.
Мы вышли на край, откуда было видно всю долину, и Джафи уселся на камень в полной позе лотоса, вытащил свои деревянные четки и принялся молиться. То есть, он просто держал четки в руках, сложенных ладонями кверху, большие пальцы соприкасались,
Это было прекрасно. Розовый цвет сгинул, скоро все стало лиловым сумраком, и рев тишины был как нахлынувшие алмазные волны, перекатывавшиеся по жидким папертям наших ушей: этого хватало на то, чтобы успокоить человека на тысячу лет. Я молился за Джафи, за его будущую безопасность, за счастье и в конце концов — за то, чтобы он стал Буддой. Все это было совершенно серьезно, все это было совершеннейшей галлюцинацией, совершеннейшим счастьем.
Скалы — это пространство, — думал я, — а пространство — иллюзия. У меня был целый миллион мыслей. У Джафи — тоже. Меня поразило, как он может медитировать с открытыми глазами. А больше всего меня поразило — чисто по-человечески, — что этот невообразимейший паренек, жадно изучавший и восточную поэзию, и антропологию, и орнитологию, и все, что только есть в книжках, бывший крутым маленьким искателем приключений в горах и на лесных тропах, к тому же вытаскивает вдруг из кармана свои жалкие и прекрасные деревянные четки и начинает торжественно молиться совсем как какой-нибудь святой из пустынь древности: как же поразительно видеть это в Америке с ее сталеплавильными заводами и аэродромами. Мир не так уж плох, когда в нем есть такие джафи, — думал я и радовался. Все болящие мышцы, голод в желудке — само по себе достаточно погано, к тому же — тебя окружают темные скалы, и рядом нет никого, кто мог бы успокоить тебя поцелуями и тихими словами; но вот просто сидеть здесь, медитировать и молиться за весь мир с другим серьезным молодым человеком — уже ради этого стоило родиться, чтобы потом умереть, как это и произойдет со всеми нами. Что-то получится из этого во Млечных Путях вечности, простирающихся перед всеми нашими призрачными непредубежденными взорами, друзья. Мне захотелось рассказать Джафи все, о чем я думал, но я знал, что это не имеет значения; больше того — он все равно и сам все это знал, а молчание — золотая гора.
— Йоделахи-и! — спел Морли, было уже темно, и Джафи произнес:
— Что ж, похоже, он еще далеко. У него хватит ума разбить сегодня внизу собственный лагерь, поэтому пошли готовить ужин.
— О'кей. — И мы для его успокоения еще пару раз поорали «хоо!» и оставили беднягу Морла темной ночи. Мы знали, что ума ему достанет. Так и оказалось: он стал лагерем внизу, завернулся в оба своих одеяла, улегшись на надувной матрас, и проспал всю ночь на той несравненной счастливой лужайке с озерцом и соснами, и рассказал нам об этом на следующее утро, когда, наконец, до нас добрался.
10
Я пошарил вокруг и насобирал маленьких палочек, чтобы разжечь огонь, а потом пошел собирать хворост и закончил тем, что подтаскивал к костру здоровенные валежины, валявшиеся повсюду. Мы раздули такое пламя, что Морли должен был его увидеть за пять миль, вот только сидели мы в глубине плато, и нас от него скрывал утес. Костер испускал мощные заряды жара, которые впитывались в наш камень и отбрасывались им назад с такой силой, что мы сидели там как в парнике, и только кончики носов у нас подмерзали, когда мы высовывали их наружу, чтобы принести дров или воды. Джафи залил булгур в котелке водой и начал варить его, помешивая, а в перерывах смешал составные части шоколадного пудинга и стал кипятить его в отдельном котелке, который вытащил из моего рюкзака. Еще он заварил свежего чаю. Потом достал две пары палочек, и ужин скоро у нас был готов, чему мы повеселились. Это был самый вкусный ужин всех времен. За оранжевым светом нашего костра виднелись громадные системы неисчислимых звезд — и отдельными огнями, и венериными подвесками, и млечными путями, несоизмеримыми с человеческим пониманием, все — холодные, голубые, серебряные, а наша пища и наш огонь были розовыми и славными. Как и предсказывал Джафи, во мне не было ни капли желания выпить, я совсем об этом забыл, мы забрались слишком высоко, поход — слишком трудный, воздух — слишком резким, его одного хватало, чтобы опьянить тебе пьяный зад. Это был грандиознейший ужин, пищу всегда лучше есть скорбными щепотками с кончиков палочек, не набрасываясь слишком жадно, почему дарвинский закон выживания и применим лучше всего к Китаю: если не знаешь, как пользоваться палочками для еды, а лезешь ими в семейный котел вместе с теми, кто знает, то протянешь ноги. Но все равно в конце я уже помогал себе пальцами.