Булочник и Весна
Шрифт:
Нам открыли не сразу. Тузин хмуро обивал заснеженные ботинки о доски крыльца. Наконец повернулся ключ и в метельной фиалковой тьме зажёгся прямоугольник прихожей. Ирина отстранилась, давая мужу пройти.
– А вещи где? – произнесла она, и тон её был как холодная вода из-под крана.
– Вещи? – переспросил Тузин.
Я втащил сумку в прихожую и вышел вон.28 Приманиваем на пряники
Рождественским утром ветер переменился. Я проснулся в моей конуре от собачьего холода. В стены ломился ураганчик с севера. Брус десятка и дохлая вагонка снаружи не держали тепла. В окне между тёмными пластинами туч текла голубая, с отливом в лимон, река зари. Термометр показывал минус шестнадцать. Тут мне спасительно вспомнилось, что под кроватью есть мешок с паклей, закупленный ещё в сентябре. Я выволок его, взял нож и принялся остервенело забивать щели.
От вчерашнего дня в памяти остался сверкающий бред: заливчатый Лиз кин смех, Николай Андреич, присевший на краю ойкумены, и неожиданно цветная фотография прадеда. Но всё это была мишура. Под её ворохом, как вражеский танк, зеленела допотопная машина Кирилла. Странная, нелепая её мощь казалась несокрушимой.
Так началось седьмое января. Пока с яростью я вталкивал паклю между брусин, в моё жилище проник колокольный звон. Он лился, густой, как тесто. Поверх низкого тона колокольчики вызвонили праздник. И так нежно они звенели – словно обученный регентом хор синиц! – что у меня опустились руки. Я бросил нож и, накинув куртку, вышел на солнечный воздух. Вчерашний снег тёк под ногами бриллиантовой позёмкой, над тузинским домом параллельно земле курился дым. Влекомый инстинктом прибиться к людям, я проторил по заметённому участку тропу и направился к Тузиным.
Николай Андреич открыл мне сам. Он был бодрый, отмытый от бед – в старенькой, прозрачной, как батист, белой рубашке. Рукава закатаны, на щеке горит свежая бритвенная царапина. Только под глазами осталась ещё темнота.
– А солнышко-то какое! – воскликнул он вместо приветствия. – Костя, вы простите! Я вчера от усталости помутился!
И вдруг обнял меня, как будто я спас ему жизнь.
– Иду и думаю – что-то легко мне! А потом Ирина: «Где вещи?» Думал – ах, дурак, забыл! А вы, оказывается, дотащили! – Он улыбнулся и распахнул предо мной дверь в гостиную. – Ну раздевайтесь, проходите, мой дорогой!
Их дом был чист, душист и янтарен. Первое январское солнце согрело пол гостиной; на крашеных его досках в солнечном квадрате окна валялась кошка Васька. Пёс булькнул под столом, узнав меня.
– А где Ирина?
– А! – махнул он. – С Мишей в монастырь понесли
Из гостиной мы прошли на кухню, заставленную немытой посудой, – видно, Ирина забунтовала. Тузин убрал со стола грязные тарелки и взялся готовить кофе.
– Знаете, я так вам признателен, что вы вчера меня выслушали! – говорил он, позвякивая посудой. – Можно я вам доплачусь уже до конца? – Он поставил чашки и, сев напротив, устремил на меня весёлые от отчаяния глаза. – Что, вы думаете, я так вчера раскис? У меня ведь новая напасть! Мотька решила бежать на родину. На Дальний Восток, представляете? Тошно ей здесь. А в Хабаровске у неё приятели что-то там своё замутили. Говорит, сильная команда, молодая, зовут. Правда, помещения пока у театра нет. Зато, говорит, там набережная на Амуре. Такая, говорит, там набережная!.. Плясать она, что ли, на этой набережной собралась? Это ж не Ялта! Вы понимаете, Костя, что означает её отъезд? Гибель моего детища! Катастрофа – полная и окончательная!
Он поставил локти на стол и, уткнувшись кулаками в скулы, продолжал смотреть с тем же отчаянно-удивлённым выражением глаз – но уже не на меня. Скорее на своё собственное воспоминание или фантазию.
– А я ведь, Костя, хорошо начинал! Рассказать вам? В Москве, в культовом месте! – Он вдруг оживился и, встав, заходил по кухне. – Представьте: с самого начала – везение! Мастер, у которого учился, меня полюбил, взял к себе в театр. И вот он ставит пьесу и подключает меня. Там есть сцена, когда хам издевается над бедной, глупой, некрасивой женщиной. Насмехается грубо и низко. Ладно, думаю, пусть зритель содрогнётся. Премьера – и что вы думаете? Там, где нормальному человеку хочется зажмуриться от жалости к жертве, зал начинает гоготать! Раз спектакль, два, три, четыре – всё одно и то же! Гогот, топот, аплодисменты! Наконец я решился. Подхожу к мастеру и говорю:
– Не видится ли вам садизм в реакции зрителя? У них на глазах жертву мучат – а они и рады! Может, говорю, переработать сцену?
А он меня по плечу треплет и улыбается. Зачем, говорит, перерабатывать то, что и так на «ура» идёт? Мы с тобой не проповедники, а создатели зрелища.
Тузин сел к столу и накрыл ладонью дымящуюся чашку.
– И что вы думаете? Ваш покорный слуга повёл себя, как дурак, страдающий несварением идеализма. Взбрыкнул! В Москве, разумеется, ничего не нашёл. Переместился в ближнее Подмосковье. Потом в дальнее. И вот итог! Та же самая пошлость, только ещё и уровень сапожный, и денег нет, плюс ёлки, свадьбы и детские праздники.
Николай Андреич договорил и посмотрел на меня так, словно в моих руках заключалось его дальнейшее будущее.
– Вы поймите, Костя, нам бы только прорваться! Чтобы Жанка дала сцену, возможность прокатиться по мероприятиям. А там уж Бог нас не оставит. Но без Моти спектакля нет! – Тут он умолк на мгновение и, собравшись с духом, воскликнул: – Друг, сослужите службу русской культуре!
– Какую именно? – слегка напрягся я.
– Да пустяковую! Не службу, а службишку! Уговорите Мотьку остаться!
Я встал из-за стола, точнее, как принято называть этот жест, «меня подбросило».
– Что значит «уговорите»? Я ей кто – брат, сват? Мы сто лет уж не виделись! Да она и вообще на меня в обиде, что я не заступился за её мышь! Как я могу её уговорить?
Сбитый с толку, я встал и вышел в прихожую. Тузин ринулся за мной:
– Костя, вы поймите моё отчаянное положение! – растолковывал он, пока я влезал в ботинки. – Я в критической точке! Или пьеса меня на крыльях вынесет – или пора уже примириться с неудачничеством. Вы ведь знаете, непризнанный гений – самый убогий жанр. Потому и прошу вас как друга! Повлияйте на Мотю! Вы – мечта её детства, она сама мне призналась! Она, представьте, в детстве жила прямо над булочной!
Я взялся за дверную ручку.
– Погодите! Стойте! – возопил Тузин. – Будьте же человеком! Придумайте что-нибудь! Устройте ей мастер-класс по выпечке пряников – она и останется! Вопрос жизни!
– Да вы что, очумели? – взревел я и вылетел вон.Мастер-класс по выпечке пряников! Чёрт бы побрал этих творческих личностей – вечно они зрят в корень! Ещё недавно я был полон чистой радости, что в нашей пекарне есть печь с ольховыми и берёзовыми поленьями, в которой вот-вот мы наладим производство канувших в прошлое вяземских пряников. Маленьких, тиснёных, тающих во рту.
И вот теперь мне предстояло приманивать на пряники Мотю!
К счастью, через некоторое время память о тузинском поручении засыпало булочными делами. Чувство неисполненного долга улеглось и больше не мешало мне жить. Но однажды после героического утра в пекарне я заснул в кабинете и услышал во сне Мотин голос. Он накатывал неотчётливо, короткими звонкими волнами. Затем к Мотиной партии примешалась командирская, Маргошина. Я продрал глаза и, жмурясь от январского света, выглянул в коридор. У чёрного хода, среди стеллажей с лотками, Маргоша ругалась с курьером.
– Лично в руки! Вам не дам! – задирался паренёк в гаррипоттеровских очках и чёрной шапочке.
– Дайте мне телефон вашего менеджера! Я ему сейчас доложу про ваше хамство! – горячилась Маргоша, стараясь выхватить пакет.
– Ап! Ап! – кричал курьер, отпрыгивая.
Секунд двадцать я созерцал чаплиниаду, а затем, не в силах вынести Маргошино выражение лица, взял «курьера» за локоть и поволок к выходу.
По дороге Мотя брыкнулась пару раз для порядка, а на улице сняла очки и воскликнула хохоча:
– Нет, а мину её ты видел? Чует – что-то не так, бесится, а просечь не может! Будет знать, как подличать!
– А в пакете-то что? – спросил я.
– Да вообще ничего – просто конверт! А ты чего подумал?
Мотя села на дощатый ящик и полезла по карманам за сигаретами. Её юность и фасон мужской великоватой куртки так явно противоречили друг Другу, что я не сдержал улыбки.
– Это Юркина, брата моего! – объяснила Мотя, поймав мой взгляд, и тряхнула великоватой курткой. – Шапочка его тоже… Очки парнишки одного, из театра! – и вдруг, за секунду переменившись, упёрлась в меня отчаянными глазами. – Эй! Это ведь была прощальная гастроль! Я проститься пришла!
Я кивнул – мол, знаю, слышали.
Она помолчала и неожиданно заявила:
– Ты, может, думаешь, я тут с тобой от любви беседую? Вот уж нет!
– Ну спасибо! – сказал я и закурил в сторону. Там текла бело-рыжая улица с последними частными домами – заборы, яблони, сугробы и фонари.
– У меня бабушка жила в доме с булочной, – проговорила Мотя и, задумавшись, посмотрела в переулок. – Второй этаж, а булочная – на первом. Бывает, из форточки как подует хлебом – мощно, сочно, знаешь, прямо выпить хочется этот запах, как квас! Выгляну в окошко – стоит машина, разгружают лотки. Мы спустимся, возьмём горячий батончик и полкирпичика. Мне лет пять, стою с бабушкой в кассу и думаю: когда вырасту – буду с лотков пересыпать хлеб на полки. Очень хорошая работа. А потом бабушка умерла – это я её доконала своей гиперактивностью.
Я покосился на Мотино смягчённое воспоминанием лицо.
– Я как зашла к вам в первый раз, сразу поняла – хочу жить в булочной! Чтобы я была мышью – у меня была бы там кладовочка, постелька, всегда тепло, сытно…
– А мышь-то где твоя? – спросил я, чтобы хоть как-то поучаствовать в её исповеди.
– Ушла… – вздохнула Мотя. – Может, в поля, может, сдохла – не знаю… – и, вставая с ящика, заключила: – Ладно. Всё сказала. Бывай, товарищ!
Поднявшись, она отряхнула джинсы, и я почувствовал, как на меня страшной глыбой катится недавняя просьба Тузина.
– Моть, а чего тебе в этом Хабаровске? – спросил я будто бы между делом.
– Чего? Да мы рок-оперу будем ставить. «Три сестры»! Прикинь, я – Маша! У меня и минусовки уже все есть. Хочешь, спою?
Не дожидаясь моего позволения, она бросила кургузую куртку на ящик и завела трагическую партию средней сестры. У Моти оказался звонкий чистый голос, сравнимый с Майиным, но более подвижный. Иногда, спускаясь в невообразимый бас, Мотя перебивала Машину тему репликой мужа: «Я дово-олен!»
Не знаю, как это случилось, но в какой-то момент представления неожиданно для самого себя я сказал:
– Это не по-человечески – уехать сейчас!
Ария свернулась в ноль. Мотя надела сброшенную куртку и, снова сев на ящик, поглядела на меня с любопытством:
– У него на тебя вся надежда была! Сыграйте, а потом уж сваливай!
– Ладно… – сказала она, подумав. – А если останусь, что мне будет хорошего?
Я хотел пообещать ей горы вяземских пряников, но вместо этого злобно брякнул:
– А это вы сами с ним договаривайтесь!
– Дай папироску! – помолчав, сказала Мотя и принялась соображать: – Ты пойми, я же это от отчаяния, – объяснила она, точно как накануне Тузин. – Мне там жильё обещают. А то в нашей хибаре с Юркой – это застрелиться. Мне чтобы остаться – надо работу до зарезу, чтобы хоть квартирку снять. Знаешь, я вот что думаю, – перейдя на полушёпот, проговорила она, – может, возьмёшь меня к вам, хоть этим, как его – промоутером! Буду весть о вас разносить – на высоком художественном уровне! Вы только листовочки мне напечатайте, с адресом – к вам весь город повалит, даю гарантию! Я вообще-то очень бы не прочь остаться. Хочу остаться я, понимаешь? Только жить – где и на что? – искренне заключила она.
Я задержал дыхание. Ну что, брат, сделал доброе дело? Получай! За кайф быть хорошим надо платить!
– Я не могу решать один, нужен ли нам промоутер, – буркнул я, отвернувшись.
– Ясно, – кивнула Мотя и бросила окурок в снег. – Ну, будь здоров, не кашляй.
Она собралась уже встать и гордо удалиться, но обида сломила её. Судорожно втянув воздух, Мотя завела глаза к небу и вдруг сложилась пополам. Это были даже не слёзы – спазмы, как будто ей врезали в солнечное сплетение.
Что тут скажешь? Странники в пыльных хитонах стучатся ко мне, просят хлеба, а я гоню их с порога, потому что боюсь оскорбить призрак Майи. Ведь не Маргошин же гнев останавливает меня!
Отревевшись, Мотя высморкалась в бумажный платок и сказала:
– Ну ладно! Пусть не промоутером. Но какое-нибудь хоть дело есть?
Я мельком глянул в её призрачное и шаткое, ещё не оправившееся от слёз лицо и сказал:
– Замётано. Но рекламки сочинять будешь сама.
И вот – мы сидим на дощатых ящиках, поставленных друг против друга. Благодать плывёт над двориком, как аромат хлеба, щекочет грудь и глаза. Мотя курит и улыбается ошеломляюще детской, переполненной счастьем улыбкой. Но это счастье с «горкой» не обижает мою печаль. Наоборот, есть чувство, что «горку» она как будто сдвинула ладонью – и пересыпала мне.– Слушай-ка, булочник, а давай на Крещение купнёмся в озере? Здесь прямо, в городе! – потянув меня за рукав, предложила Мотя. – Говорят, обновляет. Можно привычку какую-нибудь плохую бросить. Ну или там принять правильное решение. Я курить хочу бросить. Хочу работу денежную и вообще – прославиться! И ещё хочу, чтобы Юрка, брат мой, пришёл в чувство. Ну и ты тоже чего-нибудь загадаешь! Уговор?
– Посмотрим, – отозвался я. – Не обещаю.
– Ты давай, живи веселей! А то я вижу, скучно тебе! – на прощанье сказала Мотя и, поднявшись, накинула на плечо подмокший в снегу рюкзак. – Ну, пока?
– Счастливо, – кивнул я, с необъяснимым хамством оставшись сидеть. Что за ерунда – «скучно»! Разве этот Переславль, эта чёртова зелёная «нива» и безвыходное страдание в груди называется «скучно»?
Встал же, только когда Мотя уже мчалась по улице. Из-под её башмаков большими рыжеватыми хлопьями брызгал снег. На миг мелькнуло: вот и она, жизнь, о которой думал под капельницей, – зашла ко мне на огонёк! Коробейник зашёл – и предлагает певчую синицу. Но я не согласен меняться. Плачу о своем журавле.
Я получил свою награду в тот же вечер. На холме, в мощном ливне строительных прожекторов, меня встречал Николай Андреич. Он был в расстёгнутой шинели, без шапки и рад до слёз.
– Костя! Я с Мотей говорил вот только что! Друг вы мой! Признателен всем сердцем! – распахнув крылья, бросился он ко мне.
– Николай Андреич, почему вы все решили, что мной можно манипулировать? – сказал я, с грохотом запирая ворота. – Почему меня шантажируют судьбой вашей пьесы? Меня – а не вас?
– Да что стряслось? – удивился он, с участием вглядываясь в моё лицо. – Кто вас шантажирует? Мотька что ли?
– Ну конечно! Возьмёшь на работу – останусь, не возьмёшь – уеду!
– Ну и слава
– Я, правда, думаю, что Мотька и так бы осталась. Она ж Весна – изгоняемый с нашей земли свет! Ненормальной надо быть – лишить себя такой роли! Но всё равно вы, Костя, молодец, подстраховали. И наградой вам за это – обнадёженный человек! Вот он – любуйтесь! – и Тузин вновь распахнул руки. Глаза его блестели не на шутку. Можно бы линзу подставить и разводить костры.
– Что мне сделать для вас, Костя? – сказал он, заходя со мной в калитку и пристраиваясь рядом, шаг в шаг. – Как вам жизнь согреть? Поверьте, это не оттого, что вы во мне участвуете. Это от искреннего расположения. Хотите, поближе познакомлю вас с Мотей? Нравится она вам или как?
– Николай Андреич, у меня жена и дочь, если вы ещё не в курсе. Я их скоро сюда привезу – как будет готов дом. Какая мне ещё Мотя?
– А я, признаться, думал, это уже законченная история, – сказал Тузин. – Ошибался?
Я пожал плечами.
– Хотя, друг вы мой, по вам так видно, что вы однолюб! – прибавил он с сочувствием. – Вы напитаны долговечной грустью, в вас нечему вспыхнуть. Грусть – сырой материал.
Я покосился на него. Как-то вдруг мне захотелось взять его за ворот шинели и вывести вон с моего участка.
– Ну что ж, теперь, когда я доподлинно знаю обстоятельства, будем лечить! – городил он, провожая меня к бытовке. – Вы правы – вам надо вернуть своих, а то ведь загнётесь в своём сарае! И знаете, у меня на этот счёт есть дивное средство из личного опыта! Вам это будет очень полезно, правда! – воскликнул Тузин, поднимаясь за мной на освещённое висячей лампой крыльцо. – Только сразу не отказывайтесь! Скажите, вы восемнадцатого что делаете?
– Работаю, – отозвался я, не высчитывая день недели, потому что, если не было иных дел, работал и по выходным.
– А девятнадцатого?
– Да говорите уж!
– Видите ли, в чём дело, – сказал Тузин с некоторым смущением. – Ирина собралась на Крещение к себе на родину. Там у них святой источник. Свозили бы вы её вместо меня! Купнётесь! Знаете, как обновляет? Я бы поехал, да нет у меня этих двух дней. В феврале премьера мюзикла, будь он неладен, а у нас конь не валялся.
– Вы сговорились, что ли? – удивился я, вспомнив Мотины планы макнуть меня в озеро. – Ну а поближе нет водоёмов? Обязательно в Тверь тащиться?
– Да ей, представьте, там болванки понадобились! – сказал Тузин. – Творчество прорвало! Раздобыла где-то коробочек, красок – малюет! А у них там, в Горенках, мастера – так этого добра у них можно почти даром набрать. Ну что, поедете?
– Опять манипуляции? – спросил я грозно.
Тузин скромно пожал плечами и улыбнулся.
– Ну ладно, пойдёмте что ли в мой шалаш! – сжалился я. – У меня как раз коньяк завалялся.
– Нет-нет! – возразил Тузин. – Нет-нет, отдыхайте! Спасибо! Спасибо за Мотьку! – и поспешил по валкой тропе к калитке.
А я остался ещё покурить и с крыльца оглядел долину. В окрестностях было светло от иажковской стройки. Два десятка рабочих вкапывали столбы, возили щебень, лили цемент и совершали прочие действия, говорившие о том, что земля, на которую так беспечно мы любовались во всякое время суток, отныне принадлежит единоличному хозяину.29 Плотник или художник?
Я не очень-то верил в прорубь. В трезвом уме мне и в голову бы не пришло замышлять подобное, но последние обломки моих городских мозгов унесло с метелью. Сердце же подталкивало изнутри – давай! Оставалось выбрать между Тверью и Мотькиным озером. Хорошо, что за пару дней до праздника всплыл аргумент, решивший всё за меня.
Прогуливаясь вечером с Мишей, Ирина поймала меня у ворот, где я чистил снег, и, цепко заглядывая в глаза, спросила:
– Ну так что, Костя, поговорить с Ильёй? Насчёт вашего дома? Чтобы он на весну ничего не планировал?
Понимая, что ни Иринины родственные интересы, ни фотографическое сходство с прадедом ещё не гарантируют качественной работы, я ответил на предложение уклончиво: мол, до весны надо дожить. Но, видно, плохо знал себя. Вернувшись в бытовку, я припомнил альбом с ромашками, припомнил затем луговой рай с летящей девочкой, и Иринин брат мне приснился.
Он шёл по талым дорогам и нёс в обеих руках корзины с брусникой из-под снега. Мы все подошли и зачерпнули по горсти. Николай Андреич кинул свою с холма и смотрел, как ягоды брызжут под откос. А Ирина – это я помню точно – сделала себе бусы. Даритель улыбался, глядя на нас, как на детей. Я не видел чётко его лица, оно как будто отсвечивало на солнце. Как будто на старый детский апрель с мать-и-мачехой, я щурился на него.
Со всей мощью природной безалаберности я понадеялся на этого неизвестного мне человека и принял решение в пользу Ирининых Горенок. В тот же день я предупредил Маргошу, что во вторник и среду на работу меня можно не ждать.
Восемнадцатого днём Тузин уехал в театр, забрав с собой Мишу. Мы с Ириной кинули в багажник пластиковые бутылки для крещенской воды и тоже отправились в путь.
Глубокая светлая метель подхватила нас, едва мы выехали на трассу. Я не чувствовал, что еду сам. Белая зыбь судьбы волокла меня в Тверские края.
Через пару часов, со скрежетом взрывая снега и благословляя конструкторов, снабдивших мою машину полным приводом, мы въехали в Иринин родной посёлок. Великолепия Старой Весны не было в нём, не открывалась с холма небесная панорама. Зато весь он был спрятан, как в надёжную крепость, в старинный еловый лес.
Я вылез из машины и задохнулся снегом. Колючая, пресная его влага ударила в нос. Вытирая лицо ладонью, я уставился на косматое море елей – по тёмным хребтам, как отряды гигантских воинов, двигались метельные валы. При небольшом усилии воображения можно было различить плащи и шлемы. Ничего себе, рослые парни – со столетнюю ёлку! Их движение стремительно. Возможно, это конница. Да, очень может быть. Просто кони скрыты плащами!.. А, кстати, если завтра не расчистят дорогу – «сядем».
Пока я оглядывался, из ближнего дома нам навстречу вылетели две женщины в накинутых на плечи платках.
– Целы? Живы? Скорее в дом!
Они вынули нас из снега, взяли в охапку и хлопотливо повлекли к крыльцу голубого, запушённого метелью сельского дома. Одна женщина была молода, расчмокалась звонко с Ириной – её звали Оля. Это, значит, сестра… Вторая – Надежда Сергеевна, Иринина тётя Надя, мама Оли и, соответственно, Ильи с брусникой, на которого я так надеялся. Её волосы замело снегом, как пуховым платком, и сама она, едва дойдя до крыльца, побелела и сбилась с дыхания.
И вот уже никто не толкает меня под локоть. Я сам, последним, вхожу в дом, снимаю снежные ботинки, вешаю куртку и оказываюсь в светлой комнате, весёлой и уютной, где всё как-то по-особенному, непривычно. Ах вот оно что – мебель сделана своими руками! Улыбка филёнок – своя на каждой дверце. Видно, мастеру было скучно повторять один и тот же узор. На окне с синими шторами и белоснежной доской подоконника – аленький цветок. Хорошо! Да нет… не хорошо – плохо! Запах сердечных лекарств глушит красоту и весёлость комнаты.
– Мам, приляг!
– Нет-нет, уже ничего, лучше!
– Тётя Надечка, Оля, а вот Костя, наш сосед! Николай Андреич весь в делах, так вот Костя меня привёз. Олька, подай человеку руку, мы с Николаем к нему прикипели, как к самовару, – никуда без него! Он заодно хочет с Илюшей насчёт дома договориться!
Досадуя на Ирину, я пожал Олину не просохшую ещё после метели ладонь.
– А где Илюша? – спросила Ирина, заглянув в смежную комнату, и строго обернулась на сестру. – Ты хоть сказала ему, что мы будем?
– Он на озере! – отозвалась Оля. – В теремке котёл полетел – они там возятся, – и обернулась к матери. – Мам, может, сбегать за ним? А то он телефон забыл. Или сначала пообедаем?
После дороги я бы с радостью чего-нибудь навернул, но Ирина попросила отложить обед на часок – ей хотелось до сумерек успеть облететь рай своего детства.
Делать нечего! Я поплёлся за ней в крещенскую круговерть и с удивлением обнаружил возле забора кургузый сугроб – за прошедшую четверть часа машину замело. Только багажник кое-где ещё проблёскивал чёрным. Дым без огня завалил улицу от земли до небес. Еловая стена позади посёлка гудела мужским кафедральным хором.
– Там вот кузня! – показала Ирина сквозь снег и, продев под мой локоть руку, смело двинулась против ветра в сторону заметённых домишек. – А дальше, где берёза, – дядя Миша-гончар! Забежим, наберём чашек? Я распишу, вам подарю!
Сквозь вой непогоды я слышал, как весело звенит Иринин голос, и всё-таки к гончару идти заупрямился, а остался курить под берёзой. Ирина вышла минут через пятнадцать с двумя пакетами, полными хрупких бумажных свёртков – по ним сразу застучал снег. Тащить пакеты выпало, разумеется, мне, а Ирина, вдохновлённая покупками, разбросала руки и понеслась – буквально легла на ветер, как ложится большекрылая птица. Порхнула на другую сторону улицы и, стянув платок, встала у заборчика. Сняла варежки и голыми ладонями взялась за колышки калитки.
– А тут мы с мамочкой жили!
Я подошёл и поставил пакеты в снег.
– Тут сейчас тоже хорошие люди живут. Плохим бы не продала. Вот видите окошко левое, где наличник отстаёт, – там была моя светёлка. А рядом два – это мамина, – объяснила она и, откинув рыжую, в белом цветении снега, прядь, всмотрелась. – Погодите, а вот ведь прямо у лавочки была сирень! Куда ж они дели её?
Тут с удивлением я понял, что снег больше не валит стеной – он отдёрнул свой занавес, чтобы Ирина могла хорошенько рассмотреть отчий дом.
Обхватив колышки, она вжалась в старый штакетник. И вот уже слёзы капают на снежный мех поперечин и бурят в нём серые дырочки. Опять слёзы! И понёс же меня чёрт в эти Горенки!
– А как мы хорошо жили! – проговорила она, не отрывая взгляда от окошек. – Вот вроде бы вдвоём – а нас было много. Тётя Надя, дядя Арсений – это Илюшин папа, его тоже нет уж. Олька, Илюша. Забегали друг к Другу, всё время вместе. А потом вдруг раз – и я без мамы. Взяли меня к себе, Дуру семнадцатилетнюю, отдали Олькину комнату. А потом Николай Андреич меня поймал – в Твери, я краски в книжном покупала. То-то рад, что без тёщи! Вышла замуж – и с тех пор вдвойне сирота, втройне. Потому что стало так понятно – больше никто никогда меня не будет любить.
– Ерунда это. Любят вас, успокойтесь, – буркнул я, чувствуя солидарность с Тузиным.
– Да что вы говорите! – возмутилась Ирина. – Любят! А у меня от слёз вся кожа под глазами голубая! А Николай смеётся – всё, мол, надо вокруг тебя скакать. Ох боже мой, ну а как же? Скакать, скакать! Каждый человек вокруг другого должен скакать! – Тут Ирина сняла покрасневшие ладони с колышков и, обернувшись ко мне, проговорила полушёпотом: – Знаете, бывает, утром проснусь в таком прозрачном сне! Что-то шелохнётся, стукнет – и мне кажется, это мама вошла. Я даже окликну её иногда: «Мам?» Никто не отвечает. И потом уж, потихоньку, начну приходить в себя, соображаю – ведь мамы моей нету!
Я нагнулся и взял из снега пакеты. Иринины печали мне не по силам. Надо, пока не поздно, удирать в дом. Слава богу, на другом конце улицы возникла Оля и яростно нам замахала: обедать!Ну вот – обед, простой и прекрасный! Как только они всё это собирают, солят! И кто? Тётя Надя со своим сердцем – уж вряд ли. Значит, Олька! Носится по лесам, режет лисички и грузди, а дома, схватив ведро, скачет в парник и ударяет по огурцам и выбирает потом у местного умельца кадушку под мочёные яблоки. От всех этих разносолов волей-неволей скептическая моя душа подвигается к благодарной вере: пусть я наказан и отлучён, но вот же сижу в добром доме, в тепле, две девицы напротив почитают меня за дорогого гостя. У Оли светло-русые волосы сплетены в толстую косу. Эмоции на лице чередуются с детской быстротой: тревога за маму, радость – Ирине, чинность – прочим гостям. Ирина против неё – женщина волевая и цельная, к тому же красавица. Изысканная рыжина, глаза апрельские, не без кокетства, черты – тонкой кистью. А эта Оля – княжна Марья.
В разгар обеда прибежал Санька, Олин сын-первоклассник – обсыпанное снегом создание, только посверкивают из-под белизны голубые глаза и красные щёки. Не красные даже, а пламенные – закаты в ветреный день. А что у них с отцом, почему одна – кто там знает?
И нет Ильи. Где уже наконец этот Илья? Что ж, выходит – зря ехал?А там стемнело. Снег совсем прошёл. Настала ночь с луной и звёздами. Зашла соседка, сказала, что дорогу до церкви всю замело – от нас не дойти. Но к полынье, что поближе, можно добраться – чистят.
– Ну что, макнёмся? – толкает Ольку Ирина. – Надо всё простить, всё смыть!
И вот мы идём, бороздя, как катера, глухие снега, к ручью с маленькой запрудой-купелью. На верхушках прибрежных елей позванивают крупные предвесенние звёзды. А в ёлках – брезентовая банька. Там переодеваются женщины и с паром выпрыгивают из тепла. Вот и мои, не в каких-нибудь там купальниках – в сарафанах! Косы приколоты на затылках. У Оли – русая, у Ирины – рыжая.
Вздохнули, перекрестились – и одна за другой в тишайшей сосредоточенности ступили в тёмную воду.
А я стою на берегу, захваченный их маленьким подвигом, завидуя, но и мысли не допуская пойти следом. Под звёздами, в отороченной речным хрусталём купели, полной исцеляющего огня, окунаются в благодать Божьи дети – а моя душа темна. Я не вандал – не хочу «обновляться» в крещенской воде без веры.
– Костя! А вы что? Трусите? – звончайшим, срывающимся от стужи голосом кричит Ирина. – Ах вы так? Нате вам! – плещет. И, выбравшись, облепленная платьем, летит в избу.
А я стою, обожжённый, причастившийся целительных брызг, и от незаслуженных даров перехватывает дыхание.