Буря в полдень
Шрифт:
— Все-таки свиделись — один из ада, а другой…
— Другой тоже не из рая, — ответил я. — Ко мне, правда, судьба была более милостивой, чем к вам…
— Это как у кого получается, — с прежней суровостью ответил Сруога, — это уж как у кого получается…
Я не хотел расспрашивать его о пережитом. Рассказал, что у каунасских писателей есть теперь свой дом, они там собираются, читают свои произведения.
— А что, если я прочитаю что-нибудь из написанного в «приморской здравнице», где пребывал? — неожиданно предложил Сруога.
Я очень обрадовался и сообщил товарищам, что Сруога хочет почитать нам свои новые произведения.
Читал он «Песнь весны» — пьесу о древней Литве, сверкающую зеленью весны и ярким солнцем, и нам
Как-то, заглянув к знакомому глазному врачу Немейкше, я застал у него Сруогу. Кажется, они давно дружили семьями, и Сруога, приехав в Каунас, нашел в этом доме радушный прием. У Немейкши сидела пожилая, интеллигентная с виду особа и рассказывала о своих военных переживаниях:
— Вообразите только, из дома уехали с кучей чемоданов, уложили все, что могли, — и золото, и серебро, и меха, — все, что было в доме… И все побросали в Германии… Жалко было нажитого, просто ужас… Да что я говорю, ничего не поделаешь, погибло — и ладно… Одного вот не могу никак забыть: вообразите только, пропали наши дворянские грамоты!.. А где их теперь раздобудешь?
Сруога сидел в уголке дивана, слушал рассказ этой особы и язвительно улыбался. Выслушав всю тираду, сказал:
— Знаете, мадам, золото и серебро — чушь. Что есть, что нет этого добра. Плакать о нем нечего. А вот дворянские грамоты — это и правда страшная потеря… Тут невольно зарыдаешь… Куда же сунешься без дворянских документов, особенно в советское время?
Старуха то ли не расслышала, то ли не поняла и всерьез переспросила:
— Так вы говорите, профессор, нехорошо?
— Куда уж там! — серьезнейшим голосом ответил Сруога. — Подумать только… Другим в войну просто повезло — у кого дом сгорел, у кого гитлеровцы родителей или детей угробили, а вот у вас страшнейшее горе… дворянские грамоты погибли…
Но старуха была непробиваема. Она распространялась дальше:
— Старость не радость… Вот и вижу теперь хуже, и недослышу…
— Вот и хорошо! — снова сказал Сруога. — Не надо ни газет читать, ни радио слушать. Теперь ведь на какую станцию ни наткнись, каждая свое твердит. И пойми тут, чья правда… А вам вот спокойно — живи себе на здоровье…
Летом Сруога отдыхал в Бирштонасе. Как-то в одно погожее воскресенье мы с Цвиркой решили проведать его. Достали где-то на несколько часов «виллис» и приехали в городок, в котором не были с мирного времени. Бирштонас был безлюден, окна дач заколочены, на улицах лишь изредка попадались прохожие. Сруогу мы нашли на террасе одной из дач. Перед ним лежала стопка листов. Он работал, но обрадовался нам и придавил рукопись каким-то фолиантом.
— Так соскучился по работе, что просто не могу удержаться… Как будто колючку мне под хвост сунули, чтоб я быстрей бежал, — пошутил он. — Хорошо, что приехали, братцы. А я тут неделями строчу, не разгибая спины. Пишу книгу о «приморской здравнице».
Мы знали, что Сруога «приморской здравницей» называет концлагерь. Это был характерный для Сруоги юмор, которым столь щедро пересыпаны и страницы книги «Лес богов».
Он прочитал нам несколько страниц из этой книги, и Цвирка воскликнул:
— Страшная будет книга!.. И самое поразительное в ней — сруоговский смех…
— Без него я бы в лагере спятил…
На террасу заглянула юная девушка, стройная, белокурая, рослая, — тип настоящей литовки. Лицо, что говорится, кровь с молоком. Увидев нас, она зарделась, но вскоре освоилась и перестала смущаться. А Сруога сказал:
— Это мой ангел-хранитель… Без нее я бы тут с голоду подох. Ведь сейчас нет ни столовых, ни ресторанов…
Мы почувствовали, что «ангел-хранитель» Алдона Даугелайте действительно делает все, чтобы создать для Сруоги условия работы, а он своего «ангела-хранителя» просто обожает…
Мы
Позднее я часто встречался с Сруогой в Вильнюсе. Вернувшись в квартиру, где он жил перед арестом, писатель чувствовал себя одиноким. Иногда мы захаживали к нему — Цвирка, Борута и другие писатели младшего поколения. Сруога, невзирая на запрет врачей, без конца пил черный кофе, если бывало, пропускал и рюмочку. Он снова стал профессором Вильнюсского университета, думал о новых произведениях. В это время Сруога особенно сблизился с Цвиркой, который старался помочь ему. Они разговаривали и переписывались о литературе, откровенно и искренне дискутировали на политические и литературные темы. Разрушенная войной жизнь, нечуткое отношение некоторых людей к творчеству Сруоги — все это омрачало жизнь надломленного человека. Весной 1947 года смерть вырвала из наших рядов Цвирку, а несколько месяцев спустя студенты, друзья и почитатели похоронили на том же кладбище и Сруогу.
Да, мы все не могли нарадоваться последней военной весне. Казалось, и солнце нынче ярче, и сирень душистее, и луга как никогда прежде искрятся росой… А люди полны надежд. Ложишься спать и не думаешь, что ночью завоет сирена и придется спускаться в убежище, не ждешь для себя и близких видимых и невидимых угроз, жданных и негаданных опасностей… Война подходила к концу, и это было главное.
А через Каунас тянулся людской поток. Изможденные, голодные, оборванные люди брели на восток. Это возвращались из Германии оставшиеся в живых мужчины и женщины из-под Минска, Витебска, Смоленска, Орла, угнанные оккупантами в Германию… Некоторые ехали на видавших виды телегах, усадив детей, прихватив клетку с канарейками, а то и корзину с курами, привязав к задку тощего теленка… В Верхней Фреде, в зеленом лесочке, разбил шатры цыганский табор. Что за цыгане, откуда они? Мой тесть Меркелис Рачкаускас отправился потолковать с ними. Он выяснил, что чудом уцелевшие цыгане (их гитлеровцы истребляли поголовно, как и евреев) возвращаются из Германии в родную Бессарабию или даже Румынию. Над разведенным костром уже булькал котел с каким-то варевом, одни цыганки нянчили детей, другие плясали у костра, третьи предлагали прохожим погадать… Пока тесть беседовал с цыганами, один из них вытащил из воза картонную коробку и торжественно открыл ее. В коробке были совершенно новые башмаки! Профессор примерил, и оказалось, что они ему в самый раз. Паре башмаков из хорошей кожи тогда просто не было цены, и профессор, долго не торговавшись, купил их. Сунув коробку под мышку, он весело вернулся домой. Но каким было его и наше удивление, когда дома в коробке оказался только один башмак!.. Другого нет, хоть плачь. Профессор вернулся в табор, но цыгане божились, что продали ему целую пару. Объяснения и переговоры ни к чему не привели — профессор так и вернулся с одним башмаком в руках…
По деревням ходили, иногда забредая и во Фреду, немки с детьми. Они рассказывали, что идут из Пруссии, чаще всего из Кенигсберга. Изможденные, сбившиеся с ног, похожие на скелеты или на тех несчастных, что вернулись из немецких концлагерей. Побирались, просили хлебушка… За свои несчастья они, разумеется, должны были благодарить своего дорогого фюрера, которому наверняка в свое время кричали: «Хайль Гитлер!» и в победах которого не сомневались. Но наши люди теперь жалели несчастных женщин и голодных детей. Забыв собственные горести и обиды, они делились с нищими последним куском хлеба…