Былинка в поле
Шрифт:
Яков утром ушел в село, обещав разузнать кое-что.
Автоном ждал его в кустах за мельницей. И когда появился Яков в своей кепке, в задубевшей от мучной пыли рубахе, спросил:
– Из-за Марьки?
Яков промолчал. Принес из дома каши, накормил Автонома.
– Марька что? Несчастный она человек. Оказывается, жестокосердость твоя безобразнее, чем я думал. Ну, что Острецова бил? Иди, сдавайся властям, пока не напутал вокруг себя новых петель. Хуже будет, если не объявишься.
Автоном скрывался, ночами косил сено для
Широкое поле без межевых опоясок шумело колосьями отчужденно, больно. Только река с юга да гора с севера перепружали разлив хлебов. Повыше, на равнине, косили лобогрейками. Но сейчас полуднезали в конце я я. го"
на слышался голос баб и мужиков. Услыхал Автоном голос Марькп недоступно, мимо него проходила ее жизнь.
Уж так-то больно повернулось сердце.
Из-за колышущейся пшеницы он видел сына ГрияьКу - игрался около рыдвана. А когда Автоном, крадучись, подошел к табору, Гринька уже спал, уткнувшись щекой в землю. По ногам ползали букашки. В руке цветы мышиного горошка, меж пальцев ног травинки. Перед сном, видно плакал: от глаз по запыленным щекам пролегли светлые вилюжинкп.
– Работничек мой сердешный... ухом припал к земле, знать, слушает, как травка растет... Она тихо растет...
Да что это я размяк.
Автоном встал и, огибая волны пшеницы, окаймленные белым сугробом цветущей ромашки, направился к Марьке. После того как повидал сына, он будто посмелел.
Склонившись над валушкой, Марька вязала сноп. Медленно выпрямилась, растерянно улыбнулась. Шагнула к Автоному. Вязка лопнула, и пшеница, шурша колосьями, рассыпалась.
– Не стерпел, глядючи, как убираете хлеб. Сам я засевал поле. Садись, правь конями, а я сваливать буду.
Погонщик и свальщик рады были отдохнуть, ушли домой. Увлекся Автоном. Объедет круг, помогает Марьке вязать снопы, а встретится с нею глазами не видит, горят они веселым огнем. И вспомнилось Марьке, как, бывало, он зимой еще до света управится со скотиной, сядет за книги и в глазах ворочается сильная, тяжелая мысль, и лицо, как у сорокалетнего, в заботах, брови коршунячьими крыльями боевито изготавливаются к полету. "Понять бы мне его, господи... Один он по миру бредет", - думала она, любя его по-своему, жалко и тревожно.
– Ну и хлебушко уродился!
Руки у него хваткие, ловкие, ни одного лишнего движения, скрутят сноп кидай хоть с небес, вон с той тучки - не рассыплется. А когда начали скирдовать, он захватывал и волок столько снопов, что самого не видно несется по стерне целый воз.
Загустели холстинно-белые полотнища близкого дождя, гроза арканила дубки в лесочке. Понизу по стерне хлынул, шумя, ветер, качнул подвешенную к бричке зыбку, пузырями надул рубаху и кофту. В пыльном прахе запрыгала катунка по дороге.
Антоном махнул рукой жене.
– Лети под бричку! Гриньку укрой!
Прибежал
– Управились поскпрдовать.
Стащил мокрую рубаху, залез под зипун, к себе потянул Марьку. Пар шел от горячей груди...
– Сыграй мне песню.
– В грозу-то?
– Бог твой на песню не огневается. Да разве на тебя можно гневаться, козявка ты безобидная?!
Подкручивая усы, Автоном снисходительно и ласково наблюдал за Марькой: ухитрилась в родничке среди куги набрать воды, нагреть, помыть сына. Автоном отрадно подчинялся жене, мылся на луговинке - она сливала воду на сипну и голову его.
Пока допревала каша, Марька сама мылась в заросле куги.
– Давай полью, а?
– Не ходи сюда!
Улыбаясь на ее испуг, Автоном поглядывал, как колышется остролистая куга, как показывается над нею и снова тонет в зарослях голова Марьки.
Вечерний свет блеснул на ее мокрой груди, когда Марька, быстро перебирая длинными ногами, прошла мима Автонома. Склонилась над сыном, и рубаха облегла стан.
– Ну и девка-краля попалась мне!
Радостно беспокоил Автопома ее чистый певучий голос:
– Гриня, сынок, ох и болтун же у тебя батя...
Лежа на копне, оп видел в свете луны ее высокую фигуру в белой рубашке: молилась Марька, и столько нежной кротости было в ее плавных движениях, в тонком большеглазом лице, поднятом к небу.
Страшно и дико стало на душе Автонома лишь при одном воспоминании, что когда-то бил ее.
Неслышно приблизилась к копне, склонилась на нам, улыбаясь.
Не как прежде - рывком, с яростью, а осторожно притянул ее к себе под зипун, и она без былой оторопи доверчиво поддалась. Потом, облокотившись, глядела на него блестящими глазами.
– Не узнаешь?
Взяла его тяжелую руку, прижала к своей шее, горячей, пульсирующей.
Автоном смотрел то на нее, то на серебрившийся над кугой туман, то на звезды, и что-то по-новому укладывалось в душе его.
– Марья Максимовна, мне понять надо: в какое время и с какими людьми я живу? Зачем и как живу? Даже вон та ивушка не случайно растет у родничка... видишь, по ветви в тумане купается?
– Вижу... Не выдумывай много-то. Тяжело не от жизни, а от выдумки. Глянь, какая красота кругом - звезды, пшеница...
– Не, я не выдумщик. Кто выдумывает, тому жить легче. В сказке все понарошку: обманулся, вздохнул, и все горе сошло... Что кладет на весы выдумщик? Слова.
А я - жпзнь, вековую привычку ставлю на кон. На земле я вижу жпзнь. Правда, земля тяжелая, и уж если горе завалит мою грудь, вздохом я не избавлюсь от нее...
Пусть не требуют от меня быстрого признания мудрости слов. Читал я у Ленина: политика серьезная начинается не там, где действуют тысячи, а где - миллионы. Как я - таких много. Ладно, за Власа согласен отвечать...