Былое — это сон
Шрифт:
Я пошел и лег. От стены веяло теплом.
Тора стояла посреди комнаты голая и мокрая. От горячей воды ноги у нее покраснели. Она водила полотенцем по спине.
— Джон, мне жаль, что у меня нет двух кроватей. Я уже второй раз принимаю душ и с удовольствием простояла бы под ним всю ночь.
Мы лежали на простыне, отодвинувшись друг от друга насколько возможно, и зевали от жары. Я был не в состоянии соблюдать условности.
Осло находится в котловине, — думаю, даже в Конго не бывает такой жары.
Когда я снова проснулся, в городе было еще тихо. Я услыхал птичий щебет. В тишине тикал будильник… Стало прохладнее. Я повернул голову и встретился
— Ты спал долго и крепко, а я лежала и чувствовала себя счастливой.
Я подумал, но не сказал этого вслух: значит, все хорошо. Взглянув на свое плотное тело, я вдруг почему-то вспомнил о банковском счете. Пока я спал, мне шла рента. Никогда прежде мне не приходило в голову, что я получаю деньги даже тогда, когда сплю.
Выйдя на тихую утреннюю улицу, я закурил. Пыль еще не поднялась, и воздух был чист. По водостоку разгуливал голубь, в подворотню юркнул еж. У крыльца стоял молодой человек и завязывал шнурки на ботинках.
На Университетсгатен я встретил Йенни. Я был холоден и невозмутим. Лицо у нее осунулось, она чуть не падала от усталости. В нескольких шагах от меня она остановилась и горько заплакала. Я не знал, что сказать. Мне тоже были известны такие бдения. Но я скрыл от нее и свою тревогу, и внезапную печаль. Я стоял перед ней, не вынимая изо рта сигареты.
— А я как раз шел и думал, — наверно, Йенни уже давно спит.
Содрогаясь от рыданий, она бросилась мне на шею. Я стоял, не поднимая рук и отвернув лицо, чтобы не обжечь ее сигаретой. И думал о том, что мне уже за пятьдесят. Когда я был молодой, женщины не бросались мне на шею. Теперь это порой случается, но я стал на удивление равнодушным, и сердце мое принимает это с безмолвным спокойствием. Несчастен ли я? Нет, но и далеко не счастлив. Я спросил как можно мягче:
— Ты не боишься, что я упаду?
Вдали на Кристиан Аугустсгатен показалась шумная компания. Увидев ее, Йенни отпустила меня. Какой-то мужчина громко окликнул такси, которое медленно выехало из-за угла. Это был Бьёрн Люнд. Пока эти бодрые дамы и господа упаковывались в машину, их голоса пронзительно разносились по всей улице.
Мы молча смотрели, как такси медленно поехало к Стурторгет. Я испытывал нечто похожее на стыд. Может, было бы лучше, если б он поскорей спился?
Скажу тебе сразу, жизнелюбивый Бьёрн Люнд кончил печально еще до того, как я покинул Норвегию. Когда пришли немцы, он был уже обречен, но все-таки ухватился за эту новую возможность. Твоя мать перестала с ним здороваться; союз с квислинговцами не мог спасти его — он слишком запутался во лжи и растратах. Покончив с собой, он поступил честно, в его положении это было самое лучшее. Я никогда не понимал людей, утверждавших, будто самоубийство — трусость, будто человек убегает от ответственности и тому подобное. Самоубийца принимает последствия, он платит сполна. Если бы те, кто болтает о бегстве от ответственности, обладали хоть каплей фантазии и с ее помощью могли проследовать за Бьёрном Люндом до порога смерти, я думаю, они подавились бы своим моральным превосходством. Очень жаль, что твой дед перед смертью запятнал свое имя, но не поддавайся соблазну и не презирай человека, который обдуманно сделал последний шаг в темноту. В Японии люди самоубийством спасают свою репутацию.
Йенни пошла со мной в отель, и мы несколько часов проговорили. Я бранил ее за дикую выходку с Торой,
Наверно, я тянул бы до сих пор, если б не наслушался всей лжи о Гюннере. В конце концов я подумал: следующим буду я.
Йенни еще спала, когда позвонил Бьёрн Люнд. У него небольшие, совершенно пустяковые, осложнения с таможенными сборами, всего две тысячи, он вернет их через несколько дней. Я сказал, что, к сожалению, не могу сейчас с ним разговаривать и пришлю посыльного к нему в контору. Я так и сделал, отправил ему две строчки, что в настоящее время, увы, не в состоянии ему помочь. Уж не знаю, догадалась ли Йенни, кто мне звонил.
Эта глава написана позже, но, как я уже говорил, я складываю записи так, как, на мой взгляд, этого требует внутренняя логика.
Сейчас уже 1943 год.
В июле и августе 1939 года мы вместе с твоей матерью объездили всю Норвегию. На пароходе мы доплыли до Кристиансанна, оттуда через Сетесдаль на поезде поехали в Берген и дальше, опять же морем, — в Будё. На обратном пути мы неделю провели в Стокгольме.
Во время этого путешествия мы не пережили ничего, имеющего хоть отдаленное значение для того, что я пытаюсь прояснить, и мне не хочется описывать то, что каждый легко прочтет в путеводителе или увидит воочию, когда немцы будут изгнаны.
В эти недели мы с твоей матерью были счастливы, но ведь я уже тогда понимал, что в скором времени неминуемо всплывет на поверхность.
Сижу и раздумываю о своей жизни, о том, кем я был и кем стал, о годах, прожитых в Америке. Имеет смысл рассказать про них, прежде чем ты станешь читать о моей поездке в Хаделанн осенью 1939 года.
До этой поездки мы с Сусанной провели неделю или две в Аскере, где я и поведал ей многое, что помнил и передумал о своей жизни, но об этом я расскажу несколько позже.
Живя в Норвегии, я почти ничего не писал о своих отношениях с Сусанной. Когда ведешь дневник, то, что волнует больше всего, обычно в дневник не попадает. Дрожащей рукой писать не станешь.
О Сусанне — самом большом событии в моей жизни после девочки Агнес — мне пришлось писать потом, но и тогда душа моя не знала покоя. Поэтому в мои записи и врывается столько рассказов о Сусанне еще до того, как я стал писать только о ней. Когда все это происходило, писать было невозможно.
Почему я не взял ее с собой? Раз я не взял с собой твою мать, у тебя, конечно, возник этот горький вопрос: почему же он не взял с собой Сусанну?