Царственный паяц
Шрифт:
видеть в нем Сологуб, сам истомившийся от сознательности — истомившийся и
обрадовавшийся, как ребенок, поэзии, которая показалась ему ребячливой, младенче-
ски-ясной!
Это искание младенческой ясности, свежести, наивности проходит через наше
художественное сознание уже довольно давно — с тех пор, как наша поэзия стала
сознательной по преимуществу, т. е. с тех пор, как она объявила себя символической. С
тех пор и начались мучительные
пределах романтических, — и здесь развился культ Блока, который сам томился тоской
по жизни; потом эта тоска сказалась в увлечении мифологизмом Городецкого; в
прошлом году сделана была попытка найти нового
Кольцова в Клюеве; в этом году открылась борьба «акмеистов» с символистами
против их отвлеченности, — наконец, сейчас один из отвле- ченнейших наших поэтов
предлагает нам «легкую» поэзию Игоря Северянина.
Сологуб не совершенно не прав, так же как правда была и в увлечении Городецким:
Вяч. Иванов, философ в стихах, бессильный сложить песню, слагал лишь
философические стихотворения, — у его ученика — Городецкого, сказался дар вольной
песни; Сологуб, тоже бессильный сложить вольную песню, слагает изречения и
молитвы, — у Игоря Северянина есть дар пения, более непосредственный, может быть,
чем у Городецкого, «певшего» по Вяч. Иванову. Но в этих певучих стихах нового поэта,
— именно нет той внутренней «улыбчивости», — того, что Сологуб хотел бы видеть в
них, называя их «вдохновенными по происхождению». Игорь Северянин - не дитя, он
сознает себя. Сознает и звон своих стихов, и его переливы, и свои словарные
новшества. Он хорошо и точно воспринимает окружающее, поэтому он умеет
«описывать» природу, — редкий дар у лириков в настоящее время... Но и это все не так
важно, все это можно было бы в разной степени оспаривать; но вот что бесспорно: эта
та внутренняя подпочва, которая лежит, как тяжелая залежь подо всей принципиально
исповедуемой им — его интуицией, под признанием солнца, горящего в небе и
«спрятанного в его груди», — это то, что лежит глубже его собственного сознания, —
прорываясь, однако, сквозь его звонкие строфы, иногда скрыто за образами, — иногда в
случайных, точных формулах. Это та же тоска по жизни, и, кажется еще более резкая
— тоска от жизни - скука!
Недуг, которого причину,
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину —
Короче — русская хандра...
У Онегина были предки, утверждал Ключевский; пришли и потомки, как давно уже
говорил Добролюбов. Менялись условия,
существу, он все тот же, потому что те же, в сущности своей, остаются условия; и еще
сам Пушкин варьировал этот национальный «недуг в другом месте»:
Мне скучно, бес! — Что делать, Фауст!
Таков вам положен предел...
Обложка книги стихов Игоря Северянина напечатана сиреневыми буквами. Второй
отдел, центральный в книге, называется «Мороженое из сирени»; первый,
вступительный к нему, — «Сирень моей весны».
Сирень в разных вариантах упоминается во всей книге как «эмблема
сладострастия» — наряду с лилиями, конечно, эмблемами невинности. В первом
отделе излагается история «страсти нежной» — аге атапсП. — Эта «сирень весны»,
очень скоро отцветшей, как всякие цветы чувственности; а «мороженое из сирени» и
заключает в себе исконную русскую хандру — в новой разновидности, очень
213
современной: наружно-жизнерадостную, и даже бурную, а внутренно-томящуюся, если
вникнуть в эту юношескую поэзию, в ее душу, не считаясь с ее словесными затеями.
После первой помещенной в сборнике чувственной по смыслу и холодной по
выражению пьесы — мы читаем вызывающую самым своим мотивом чувство
элегическое; третья пьеса — гораздо радостнее. Вот энергические строки из нее:
...Душа поет и рвется в поле,
Я всех чужих зову на «ты»...
Какой простор, какая воля.
Какие песни и цветы!
Шумите, вешние дубравы!
Расти трава! Цвети, сирень!
Виновных нет: все люди правы,
В такой благословенный день!
Но разве эти заключительные слова — не слова самоубеждения? Не отказ от печали
на один день? Четвертое стихотворение называется «В грехе забвенье», и прочитав его,
внимательный читатель уже не забудет его, дочитывая дальше всю книгу:
Вся радость в прошлом, таком далеком и безвозвратном,
А в настоящем — благополучье и безнадежность,
Устало сердце и смутно жаждет в огне закатном Любви и страсти — его пленяет
неосторожность.
О «благополучье» упомянуто не случайно; в следующей строфе оно повторяется:
Устало сердце от узких рамок благополучья,
Оно в унынье, оно в оковах, оно в томленье.
Отчаясь верить, отчаясь грезить, в немом безлучье Оно трепещет такою скорбью...
«Жизнь чарует и соблазняет», но «сердце в смущенье»: «оно боится... благополучье
свое нарушить». Но жизнь проходит - смерть неизбежна — сердце человека одиноко и