Час отплытия
Шрифт:
— А разве ночью получится? — наивно спрашивает Юра.
— У нас все получится! У нас есть пленочка на пятьсот единичек. Ночь — день!
Он выходит на крыло мостика, выбирая ракурс пооригинальнее. Ревизор дает своему матросу шутливого пинка под зад, чтоб тот не корчился и не прыскал за спиной спецкора. Юра убегает, давясь от смеха, в рубку, а через минуту туда возвращается и ревизор с корреспондентом, который заталкивает камеру в чехол.
— Дождались, — ворчит ревизор, — в Красной книге сегодня уже сотни зверей и птиц, а завтра и селедку туда запишут.
— Вы забываете, что в мире существует пресса, — корреспондент поднял палец.
— Не
— Что значит «заставили»? — зевнув, поддерживает разговор корреспондент. — Где ваша принципиальность, ревизор?
— Сепарация — это в нашем деле такая мелочь…
И ревизор ныряет за шторку в штурманскую рубку заполнять вахтенный журнал.
Спецкор, пожелав Юре спокойной вахты, покидает мостик с решительностью сапера, увешанного боевым снаряжением. Рванув дверь, он вываливается в коридор.
Холодное и ясное августовское утро. Багровая, словно закатная, заря раскинула крылья над сопками, подняла в небо чаек, окрасила гладкую нейлоновую зыбь бухты. Половина восьмого. Тишина, если не считать визга птиц, дерущихся у борта из-за рыбьих кишок. Свежий, пахнущий уже снегом воздух точно падает на тебя сверху, с темного еще неба, прозрачной, невесомой глыбой. Подставляю ладони и ощущаю его скольжение кончиками пальцев. Смена была не из легких, да нет, пожалуй, самая трудная за путину. Через эти руки ночью прошли сотни тяжелых, почти в полтора центнера каждая, скользких бочек с рыбой. Часа три назад каждый из нас много дал бы за сон, за минутку сна, а сейчас смена кончилась, и полбригады моей, смотрю, бродит по палубе — дышат, ждут из-за сопки солнца, задирают головы и молча пьют падающую с вышины свежесть.
— Ты из бригады Иванова?
Оборачиваюсь — Романиха, в своей «форме»: фуфайка, резиновые сапоги с отвернутыми краями, простой голубой платок. Я киваю.
— Сколько сделали?
— 870 бочек.
— Гварде-е-ейцы! — голубые глаза Романихи сразу теплеют. Потом она разгоняется дальше, но тут же резко, точно стукнувшись лбом, останавливается у дверей бондарной мастерской. Гляжу, под ногами у нее валяется банка с пролитой трафаретной краской — дегтеобразная масса очковой змеей поползла по палубе и спрятала хвост под штабель досок.
— …бога …душу …мать! — очень складно, почти стихами, говорит Романиха.
Я знаю, что краска дефицитная, и сочувствую ей. Она еще пуще крестит неизвестного растяпу, и тогда я говорю:
— Смотрите, Катерина Романовна, какое красно солнышко на сопку выкатило.
Она глядит на восход, молчит и не шевелится.
— А вы ругаетесь в такой час, — продолжаю я.
Романиха поворачивается и обалдело смотрит в упор на меня. Потом бросает хрипло:
— Ты думаешь, я родилась с матом? Жизнь научила!
Она беззлобно пинает сапогом банку, расквасив голову очковой змее, и идет дальше, уже не глядя по сторонам.
Я
Перехожу на левый борт. Здесь ветерок и запах холодной смолы от шлюпочного брезента. Почему-то глотаю слюну и вспоминаю: летними вечерами в детстве мы, мальчуганы, отрывали застывшие на завалинке нашего барака лепешки смолы, которая днем текла с толевой крыши, и жевали ее до судорог в челюстях. Это было на Украине, на Днестре. Прошло двадцать лет. Тот барак уже сгнил, наверно. Мама года три назад писала, что дали комнату с ванной в каменном доме.
Что же остается от детства? Вкус смолы, утреннее «ку-ка-реку» под слепым окошком, добрые мамины руки. Еще пятилетняя соседка-синеглазка, с которой «за ручки» уходил в Днестр, а она трусила, упиралась, задирала к солнцу нос и заразительно смеялась, осыпая тебя голубыми искрами. И последнее — непонятная грусть с широко распахнутыми глазами, разбитые носы, точки над «ё»…
Я поймал себя на том, что смотрю на сейнерок, заякорившийся рядом с базой, и слушаю, что говорят о нем два голоса над моей головой, на мостике.
— Вот я их, щелк — и увековечил, — заливисто пропел один. — Теперь бы не мешало и познакомиться.
— Могу его свистнуть к борту, — ответил резкий голос Шахрая.
— Да мне бы, знаете, Геннадий Алексеевич, хотелось поснимать его с различных ракурсов, — залебезил голосок. — И вас бы, кстати, запечатлеть. Капитан-директор плавучего гиганта в гостях у добытчиков… Неплохо звучит, а?
— Ладно, — растаял Шахрай, — после обеда спустим бот, заодно, пожалуй, и поохотимся на мысу.
— Очень, очень буду вам признателен, Геннадий Алексеевич…
И я услыхал шаги по трапу, а затем и увидел корреспондента с кинокамерой на плече и капитана в черной кожанке.
Восход состоялся, гнедые волны стали голубыми, как небо. На далеком горизонте умирала луна — бледная долька дыни. Я спохватился, что могу опоздать на завтрак, и поспешил в корму.
Томка, скоро я увижу тебя, мелькнуло в мыслях, пока бодро шагал по палубе, услышу твой голос…
У нас уже вошло в распорядок встречаться каждое утро после чая. Мы делились радостными открытиями и сомнениями. «Их миллион еще впереди! Какая жизнь бесконечная, правда, Сева?!» Тома, оказывается, рисовала, и очень неплохо, в своеобразной манере. Я влюбился в ее акварели — море, небо, звезды, сказочные острова, птицы и крылатые люди. Черная тушь и нежные акварельные краски — больше она ничего не признавала и презрительно морщила нос, когда я заговаривал об «академическом» масле. Я мог часами рассматривать ее картинки, как она их называла, на четвертушках ватмана. Уже засыпая на стуле и собираясь уходить, я обычно первым заговаривал о Саше, рассказывал, какую радиограмму дал на «Космонавт», какой получил ответ, как потом запрашивал отдел кадров, а оттуда — вторая неделя уже — ни звука, но это ничего, я буду еще радировать начальнику Сашиного управления, все равно мы его найдем. «Или он нас», — это я говорил уже стоя в открытой двери. Да, я говорил «нас», а думал — «тебя». И ощущал, как сжимается сердце.
Брачный сезон. Сирота
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Жизнь мальчишки (др. перевод)
Жизнь мальчишки
Фантастика:
ужасы и мистика
рейтинг книги
