Час отплытия
Шрифт:
— Ван как! Значит, поближе к. Нептуну решил перебраться. — Начальник толкает локтем отца. — Саша, а что ж ты молчал?
— А это и для меня новость! — бодро выпрямляет спину отец. — Ты это железно решил? — он испытывающе смотрит на сына, по обыкновению поглаживая от волнения лысину.
Витос утвердительно кивает, глядя мимо него. Отец молчит. Скрипнув вращающимся креслом, к ним поворачивается радист.
— И на кой он тебе сдался, этот траулер? — вопрошает он, жуя и явно опять не нуждаясь в ответе. — Там ни танцев, ни теток не будет. Ты забудешь, что такое нормальная жизнь, будешь вкалывать как папа Карло, на морозе, на палубе, вечно мокрый и грязный. И спать тебе придется в робе. Понял?
— А вы, — Витос
— Еще чего! Мне и здесь, мой мальчик, неплохо. Ха-ха-ха! — искусственно хохочет радист. — Я уже десять лет на базах, и на сээртуху меня пряниками не заманишь, не-е-т. Гляди, здесь как чистенько, тепло и хорошо, а? И тети есть — м-м, — он чмокает сложенные пучком, мокрые от краба пальцы.
— Ты насчет теть полегче! — строго одергивает его начальник радиостанции. — Пареньку восемнадцать, а ты, орясина седая, говоришь тут…
Рубка вновь наполняется оглушительным писком, три минуты молчания кончились, и радист, опять резко скрипнув креслом, берется за ключ и влипает в радиограмму.
Витос смотрит на часы. Стрелка вышла из красного сектора — без двенадцати минут одиннадцать.
— Я пойду, — нарочито корректно, полуобернувшись к отцу и словно обдавая его холодом, говорит Витос и встает. — До свиданья!
Начальник радиостанции, встретив скользнувший по нему взгляд черных ледышек, смотрит, как захлопывается дверь рубки, качает головой и произносит, будто про себя;
— Колючка-парень…
Витос винтом проскальзывает все пять пролетов трапа, мчится по полутемной палубе, стремительно прочеркивая сапогами замерзшие лужи тузлука, перелетая через бочки и успевая думать на бегу: «Завпрод, Суворовец… теперь вот этот радист… Да если б мир состоял из одних таких, жизнь была бы отравой».
В сушилке Витос быстро сбрасывает робу и вместе с ней — неприятные мысли. Застегивая пуговицы чистой рубашки, он уже думает о том, что ждет его сейчас, буквально через пять минут, — о встрече со Светланкой. От одного воспоминания Витос млеет и удивляется, почувствовав, как до самых ступней доходят приятно острые токи, пронзающие все его существо.
Борясь с волнением, он стучит в дверь каюты на ботдеке и слышит голосок, от которого снова пробегают по нервам токи. Презирая себя за робость, открывает дверь и видит только ее, Светланку. Она в чем-то цветастом, необычная, точнее, необыкновенная, необыкновенно красивая, с распущенными по спине шелковистыми волосами, с искристыми, радостными глазами, и она сразу вскакивает с дивана, отбросив книжку на стол, и идет ему навстречу.
— Витя! — пищит она. — Заходи, чего ты стал, никого нет.
И берет его за руку и нежно тянет в каюту. И он, все еще скованный мыслью о том, что на койках, за шторками могут быть девушки, послушно идет за ней, стараясь шагать тихо и не задеть плечом верхнюю койку.
— Садись! — она говорит так громко, что Витос едва не вздрагивает, садится вслед за ней на диван и сидит истуканом.
— Пойдем лучше к нам, — наконец шепчет Витос.
— Да никого же нет, я же тебе сказала, и можешь говорить нормально, трусишка.
Он первый раз слышит о том, что в каюте никого нет, а «трусишка» расковывает его окончательно. Витос, глубоко и облегченно вздохнув, медленно поворачивается к Светлане, глаза их встречаются, и столько в них нежности, и за одну-единственную секунду так много успевают они поведать друг другу, что слов больше не нужно, да их и не хватило бы для взаимных рассказов о том, как томились в разлуке, как соскучились они за эту тысячу лет, странным образом уместившуюся в четверо суток земного времени, занятого простой работой на камбузе и в трюме.
Все чувства, и мысли, и ощущения — все поглощено одним — теплом объятия. И тают в нем последние ледяные кристаллики, только что там, на палубе, коловшие душу Витоса.
«На слепых котят похожи», — думает Пашка Шестернев, заглядывая в иллюминатор с ботдека. Его они, разумеется, не видят, а потому и не задергивают иллюминаторные шторки, как это сделали бы взрослые, едва включив в каюте свет.
Увы, не бывает ни вечных объятий, ни вечных поцелуев. Не сознавая этой истины, которая сейчас показалась бы ему достаточно грустной. Витос ослабляет объятие, и вдруг у него вылетает:
— А у тебя была любовь раньше?
И прежде чем Светлана успевает ответить, в мыслях у него проносится: «Неужели ты соврешь? — это Спорщик. — Конечно нет. Никогда!» — это он сам. И внезапный горячий стыд приливом захлестывает уши Витоса — он вспоминает в подробностях, как боролся с искушением солгать, когда Светлана задала ему точно такой же вопрос. Но нет, нет, это не он хотел соврать, он отлично помнит: кто-то маленький, мелочный, противный, не имевший с ним ничего общего, но сидевший, однако, внутри него, прикидывал тогда, как бухгалтер на счетах, все «за» и «против»: врать — не врать, врать — не врать. Вот она где кроется, подлость — в нас самих! Ее надо выжигать каленым железом! И если б это единственный раз…
— Была, — просто сказала Светлана. — После школы я только и слышала: консерватория, институт, консерватория. Ну вот, а однажды увидела объявление: организованный набор рабочих для работы на рыбокомбинатах Сахалина. Можно заключить договор всего на одну путину, было написано в объявлении. Ну вот я и пошла по этому адресу.
— И мать не знала? — Витос уже справился с собой.
— М-м, — качает Светлана головой, и в глазах ее сразу начинают плясать бесенята. — Я сказала мамке, когда уже подписала договор.
В Витосовой памяти в доли секунды прокручивает кадры фантастически-скоростной кинематограф: Рени, еще неделя до отъезда, мамкина истерика, поджавший хвост Ренду, потом проводы и новые реки слез. А Светлана уже рассказывает о Шикотане…
Давно был объявлен отбой, но это уже их не пугает. Они знают — это дань традиции, уставу, это для салаг, а они уже не дети и хорошо понимают, что жизнь в тысячу раз сложнее всех уставов, жизнь — это жизнь!
— Я подружилась с геологами, — говорит Светлана. — Их партия занималась изучением вулканических пород южных Курил — Шикотана, Кунашира, Итурупа. Ну вот, и когда кончилась путина, я пошла с ними. Там был один парень, Сашка его звали, веселый такой — никогда не унывал сам и любого мог растормошить в самую трудную минуту. Он везде ходил с гитарой, знал очень много хороших песен, часто читал стихи нам. Все его любили. Ну вот. И мне он нравился. — Светлана поправляет прядку на лбу, и Витосу ужасно хочется поцеловать ее, но она мягко отстраняет его рукой. — Погоди! Слушай. Ну вот, пришли мы на Край Света, поставили палатки в долине Лошадей и разбрелись кто куда. И до самого вечера мы с Сашкой ходили вдвоем — собирали цветы, пели, в океане купались. Он придумал мысу новое название: Край Светы. — Светлана опять от легкого смущения поправляет прядку. — Ну вот. А вечером сидели все вместе у костра. Все было так хорошо, — в мечтательности, с какой она говорит это, уже слышна горчинка. — Потом стали укладываться спать. Вот. И тут он начал звать меня в свой спальник, вроде в шутку. Я тоже отшутилась и развернула свой спальник. А когда все легли, он опять стал звать меня к себе и болтать глупости всякие. Ну вот. И когда он сказал мне какую-то гадость, что я, мол, ломаюсь, что все равно… Тогда даже ребята крикнули ему: «Сашка, да уймись ты!» А он продолжал… Ну вот. Мне стало так противно… Утром я собрала рюкзак и ушла от них. Ребята уговаривали остаться, он попросил прощения, а я не могла, я ушла…