Чаша страдания
Шрифт:
Возбужденные рассказы подруг о мальчишеских провожаниях она старалась не слушать, хотя грудь у нее тоже росла и мама уже рассказала ей о менструации.
В девятом классе оказалось, что одна из учениц беременна. Ничего не объясняя, ее исключили из школы. Девчонки шушукались. Лиля наивно спрашивала:
— От чего она забеременела?
— Ты что, не знаешь, от чего беременеют? Отдалась парню. А они только того и хотят.
— Зачем отдалась, что это значит?
— Ты совсем дура, что ли? Значит, обоим захотелось, и оба забыли про осторожность.
— Про какую осторожность?
— Да ну тебя совсем! Вот попробуешь сама, тогда и поймешь — какая нужна осторожность.
Вскоре их класс
— Ну, теперь увидела, от чего беременеют? Тебе надо почитать рассказы Мопассана и «Мадам Бовари» Флобера. Многое узнаешь.
Но для чтения в школе Мопассан и Флобер были запрещены.
Старая русская и новая советская литература полностью избегали описания любовных сцен. Девочкам рекомендовали «идейную литературу»: повесть о революции «Как закалялась сталь» Николая Островского и о комсомольцах недавнего военного времени — «Молодую гвардию» Александра Фадеева. А запретное-то как раз самое желанное, и все девочки тайком читали Мопассана и Флобера. Лиле тоже дали прочитать, и ей приоткрылись тайны любовных отношений и наслаждений. Она стыдливо прятала книги от мамы, читала, когда ее не было дома, краснела, взволнованно дышала и томилась — непонятными чувствами.
В последнем, десятом классе девушки изменились, стали упрямыми и своевольными, не хотели больше носить форменные платья с фартуками и начали делать себе прически. Учителя их уговаривали, корили, но не в силах были остановить напор взросления. Вечерами девушки любили шататься группами по улице Горького — от Пушкинской площади вверх-вниз, вниз-вверх. Там же компаниями болтались юноши. Группы заинтересованно переглядывались, девушки хихикали, мальчишки подмигивали. После двух-трех вечеров таких проходок заводились знакомства. Так же ходили в сад «Эрмитаж» на Каляевской улице, бродили по полуосвещенным аллеям и тоже заводили знакомства и назначали свидания. А потом были бесконечные доверительные рассказы — что он сказал, что она ему ответила, как он ее обнял, как она себя почувствовала. И в рассказах появлялось все больше интимных подробностей.
34. Как фабриковались заговоры
Клеветнические письма, анонимные и подписанные, писали в Советском Союзе чуть ли не все. Этому способствовали пропаганда государственной бдительности и волны арестов. Одно из писем было написано в 1948 году врачом Кремлевской поликлиники Лидией Тимашук. Она высказывала подозрение, что секретарь ЦК партии Андрей Жданов умер потому, что его неправильно лечили. Она никого не обвиняла и не упоминала, что это был заговор. Письмо ходило по рукам в высоких кремлевских кругах, но ему не придали значения, и оно пролежало в архиве, пока… не попало в руки начальника следственного отдела Комитета безопасности Михаила Рюмина.
В Москве на Лубянской площади, названной по местечку Лубяницы, откуда в XVI веке приехали переселенцы, в 1612 году произошла историческая битва ополчения Минина и Пожарского с польскими интервентами Лжедмитрия. При Петре I там находилась Тайная канцелярия для допросов и пыток: именно там потом допрашивали и судили Емельяна Пугачева. В конце XIX века страховое общество «Россия» построило на этом месте солидный шестиэтажный дом. Как это полагалось делать для привлечения состоятельных клиентов, здание имело красивый арочный вход, широкие пролеты лестниц, высокие потолки и большие окна. А в подвалах оставались темные комнаты для хранения деловых бумаг и ценностей. При советской власти общество «Россия»
В этом здании и находился центр, куда стекались все фальшивые обвинения в государственных изменах и политических заговорах. Прошла война, страна залечивала раны, москвичи все еще ютились в тесных коммуналках. Но для удобства работы тысяч агентов, следователей и охранников КГБ в 1946 году произвели дорогие работы по расширению старого здания — вверх, вширь и вглубь. Проект архитектора Алексея Щусева учитывал предназначение помещений для допросов, пыток и казней, как было при Петре I, — так называемую «внутреннюю тюрьму». Новое здание прозвали «Большой дом», а московские остряки переименовали его из Госстраха в Госужас.
После войны подполковника Михаила Рюмина из службы СМЕРШ перевели на работу в это здание на Лубянской площади — подходящее место для удовлетворения его честолюбия. Рюмин представлял собой олицетворение политики сталинского террора. Он был не глуп, хитер, очень честолюбив и насквозь просмолен беззаветной верой в правильность линии изобличения врагов народа: тюрьмы и лагеря должны быть переполнены — «у нас зря не сажают», в каждом человеке можно подозревать вражеские замыслы. Он считался в своем роде талантливым следователем: при допросах умел добиваться от арестованных таких изобличающих фактов и подробностей, которые не умели «пришивать» им другие. Написанные им протоколы следствий были образцами саморазоблачения арестованных. Главное — уметь запугать с самого начала допросов: психологически для арестованного это самое страшное время, он еще слишком потрясен неожиданностью и несуразностью ареста. В начале следствия из него, неопытного, можно сразу выбить изобличающие показания. Когда он сидит уже долго, он одумывается и начинает отказываться. Но есть средства отучить упираться — Рюмин прошел их в Специальной школе следователей. В 1937–1938 годах, еще старшим лейтенантом, он не давал спать подследственным по несколько суток и приказывал светить им в глаза автомобильными фарами. Тогда же он наловчился бить их толстой резиновой дубиной по заду так, чтобы удар приходился чуть ниже — на седалищный нерв. От этой боли каждый подписывал что угодно.
Так в 1949 году начался разбор нового заговора — Дело Еврейского антифашистского комитета об отделении Крыма от СССР с целью создания буржуазной республики и начала войны против Советского государства.
Рюмин был одним из следователей. Он допрашивал, издевался, изобличал, выбивал нужные показания, но в этом деле он все-таки оставался пешкой. Арестованные были люди интеллигентные — писатели, артисты, врачи, государственные деятели. Разговор с ними доставлял ему некоторое щекочущее удовлетворение — попались, голубчики! Показания он добывал от них по-разному.
Последний председатель Еврейского комитета Ицик Фефер сам был агентом слежки, он давал показания легко, у него многое было записано. Его бить не приходилось. Другое дело был Соломон Лозовский, директор Совинформбюро. Его арестовали, даже не успев исключить из ЦК партии и из депутатов Верховного Совета. Он хотел держаться независимо. Но Рюмин-то знал, какие «крупные киты» попадались в сети Лубянки, он измотал Лозовского бессонницей и частыми вызовами на допрос. Тактика его допросов была такой: после трех-четырех бессонных суток арестованного выволакивали на допрос, доводили до двери кабинета следователя и тут же уводили обратно. Только он успокоится в своей одиночке — его снова ведут и снова уводят. Так по пять-шесть раз подряд. В конце концов Лозовский «смягчился» и «признался», что получал задания от «Джойнта» и от американской разведки.