Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
На следующий день пароход, курсирующий по фьорду, помог нам преодолеть немногие километры, еще отделявшие нас от Уррланда.
Уррланд — это область, скудно заселенный ландшафт{247}. Существуют еще Уррландсфьорд, река Уррланд, избирательный округ Уррланд. Область простирается насколько хватает глаз, на все четыре стороны света — вплоть до гранитных стен горных кряжей и даже дальше: до ближайших долин, невидных отсюда, обрамленных каменными массивами. Скьердал, Ундредал, Флом и Фретхейм — а еще рассеянные вокруг хутор'a, которые все носят одно имя. Уррланд — еще и поселок, расположенный у самого устья реки. Называется он Уррландсванген или просто Ванген. Это, собственно, и есть Уррланд. Проживает там триста человек. Неудивительно, что с большинством из них ты мало-помалу знакомишься… Мы тоже познакомились с теми, кто тогда числился среди живых. За исключением немногих женщин и девушек, которые, непонятно почему, жили в полном затворничестве. И — некоторых других не-личностей, которых и за людей-то не считали, а потому они даже днем оставались как бы невидимыми. На них смотрели как на обезличенный голос, доносящийся из орешниковых зарослей. После только и вспоминаешь, что была орешниковая роща, много тянущихся вверх стволов… — но очень трудно вспомнить какой-то конкретный побег, одетый бледной, почти прозрачной корой.
Существуют болезни: туберкулез, или чахотка, как его тогда называли, рак. И более распространенные недуги: косолапость, горбатость, эпилепсия; кто-то получал рану от камня или железа, а одному батраку течная корова, охваченная любовным пылом, вонзила в брюхо рог. Его лицо после этого стало очень белым,
Девочки, когда начинают менструировать, здесь часто умирают от малокровия, от чахотки, именно в этом возрасте… Как очень многие арабские мальчики умирают между двенадцатью и шестнадцатью годами, потому что неумеренно предаются новому для них наслаждению…
Анна Фрённинг, красивая, полноватая девочка{249} — не будь ее родители одержимы Богом, как можно быть одержимым дьяволом, она бы уже узнала, как выглядит развитый мальчик; но ей не довелось этого узнать, — так вот, она в день своего пятнадцатилетия упала со ступенек, ведущих на террасу нашего отеля… и умерла. Это случилось в теплый летний день. Тутайн и я сидели на скамейке, на террасе, в каких-нибудь полутора метрах над улицей. Мы приветственно помахали красивой девочке. На ее губах играла улыбка… Когда мы сбежали по немногим ступенькам на улицу, наклонились, заглянули в ее лицо, оно уже было обезображенным, иссиня-красным — как у повешенной… «Как Эллена…» — сказал Тутайн. Мы отнесли девочку в салон отеля. Тутайн разорвал на ней платье. Он попытался движениями рук накачать ей в легкие воздух, омыть ее сердце свежим дыханием. Я побежал за водой и коньяком… Когда я вернулся, Тутайн уже бездеятельно стоял у нее в головах.
— Смотри, — сказал. — Он ее не завершил, этот Мастер над жизнью и смертью. Цветок человеческой плоти едва-едва распустился. И сразу был отброшен. Выброшен…
Пришел Элленд, хозяин отеля. И хозяйка Стина. Она вскрикнула и начала плакать. Пришел доктор Телле. Незваный. Он видел всё из окна. Он жил в маленьком филиале отеля, в пятидесяти шагах отсюда, через дорогу, над сараем для хранения лодок. Мы с Тутайном незаметно ушли. Телеграфистка Янна взяла на себя труд известить родителей. (Она была горбуньей и очень хорошим человеком, без всяких подвохов. А еще она отличалась музыкальностью и вскоре за несколько недель научилась любить Иоганна Себастьяна Баха.){250} Госпожа Фрённинг, мать умершей, закатила глаза и вознесла хвалу Богу. (Дескать, что Бог ни делает, всё к лучшему.) Девочку похоронили на третий день, под всяческие восклицания. Отец сам сколотил гроб, а вот коричневая краска, которую он выбрал, оказалась неудачной. (Он вообще-то мастерил бочки для сельди и, по здешним меркам, выгодно их продавал.) Я стоял у решетчатой садовой ограды отеля и смотрел на кладбище, которое непосредственно к ней примыкало. В десяти метрах от меня — я срывал чудные спелые вишни и совал их себе в рот — проповедник-сектант отправлял мерзкий ритуал. (Меня привлек жиденький бронзовый звон колокола, свободно раскачивающегося внутри деревянной вышки перед церковью.) Пастор отсутствовал. Позже по гробу загрохотала галька. Как часто мне доводилось слышать этот грохот! Этот немилосердный, опустошающий душу звук… (Могильщик с красными воспаленными глазами и его коза, привыкшая жрать траву с могил, наверное, еще живы.) Госпожа Фрённинг вскоре приобрела фисгармонию, в качестве эрзаца утраченной дочери, и попросила меня преподать ей начальные основы игры. Я, скрепя сердце, согласился… Они были зажиточными людьми; тут не скажешь, что Косарь-Смерть снял с них неподъемный груз. Случившееся приходилось объяснять себе волей Божьей. А благочестивые песнопения хорошо убаюкивают душу. Молитва — это утешение. Только молчание опасно и порождает зло. Отец умершей девочки — тот стал молчаливым и, значит, опасным. Его печаль была сильнее, чем его вера.
Мы вообще-то планировали поселиться в каком-нибудь доме на берегу фьорда или в горах. Но такое намерение повсюду встречало отпор. Для чужаков предназначался отель. Для того его и построили. Ни в какие переговоры с нами местные не вступали. В итоге мы договорились с хозяином и хозяйкой отеля, Эллендом и Стиной Эйде. Нам выделили большой «зал» на верхнем этаже. Плата, которую мы должны были вносить, вполне соответствовала нашим доходам.
Мне очень хочется коротко представить большинство жителей Уррланда, наших соседей на протяжении нескольких лет. Какие-то люди уже появлялись на страницах, которые я написал вчера: двое из них умерли, один сколачивал гроб, другой копал могилу и по этому случаю звонил в колокол… Кладбище голое. На нем только две могилы, сохраняющиеся в неприкосновенности более десяти лет: плиты из красного полированного гранита над прахом двух пасторов. — Человеческое сообщество может организоваться и в узком кругу. — Чувство подлинной дружбы или глубокой любви к нам никто не испытывал. А вот доверительные отношения порой возникали, непреднамеренно.
Не все здешние супружеские пары имели потомство. Наши хозяева, например, были бездетными. Без детей остались и супруги Мюрванг: старый ленсман{251} и его жена. В Вангене многие носили фамилию Мюрванг — в том числе и крестьянин, чей двор находился на «маленьком мысе» по пути в Скьердал. Он не был женат и всегда, даже летом, носил сразу три пары шерстяных подштанников и три шерстяные рубахи. Дескать, чтобы не расхаживать голым. Звали его Хокон. Так вот: Хокон Мюрванг надеялся получить наследство старого ленсмана — когда-нибудь, когда тот умрет. Надежда отнюдь не пустяковая, потому что старый ленсман был богат. Про него говорили, что его состояние будто бы составляет полтора миллиона крон. Такие цифры, услышанные от покупателей в мелочной лавке, конечно, особого доверия не внушают. Но, так или иначе, у старика была весьма внушительная усадьба, а еще он владел высокогорными выгонами, где паслись семь тысяч домашних северных оленей. Ему же — наполовину — принадлежали права на использование воды в реке. Незадолго до нашего приезда
Итак, Хокон Мюрванг надеялся получить наследство от богатого дяди. Но он маленько ошибся. Однажды высказав свою наглую надежду вслух, он добился лишь того, что старый ленсман размазал ему по физиономии не меньше фунта размягченного сливочного масла… А теперь — история сына, внебрачного сына этого богатого и почтенного человека. Но я не смогу ее рассказать, не позволив себе прежде пространного отступления. Мальчик родился в семье пьяницы, владельца моторной лодки, контрабандиста, самого грязного типа, какого мне доводилось видеть. Пьяницу звали Ол. А жена Ола — женщина необычайно уродливая, но с красивыми, проницательными темными глазами, — была матерью того самого мальчика.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Возле причала Уррланда расположены три пакгауза. Один принадлежит владельцу мелочной лавки Перу Эйде, второй — арендатору другой мелочной лавки, Олафу Эйде, а третий представляет собой угольный склад бергенского филиала пароходной компании «Nordenfjeldske Dampfskibsselskab»{253}, который осуществляет грузовые и пассажирские перевозки по Согне-фьорду и его ответвлениям. Если от причала по короткой крутой дороге подняться к улице, то сразу справа будет лавка Пера Эйде, а слева, в нескольких десятках шагов от нее, но на противоположной стороне, — отель: двухэтажное деревянное здание на высоком побеленном каменном цоколе. Лавка Олафа Эйде находится напротив лавки его конкурента; между обоими зданиями улица расширяется, превращаясь в площадь, рыночную площадь — такую небольшую, что к ней примыкает лишь часть кладбищенской ограды{254}. Ограда, сложенная из необработанных сланцевых блоков, продолжается и за лавкой Олафа Эйде. Лавка Олафа — низкое строение, крытое большими, неправильной формы сланцевыми плитками. Она стоит немного в глубине, будто прячется, и это объясняется особой группировкой ближайших объектов. Отель придвинул один из трех принадлежащих ему садов чуть ли не вплотную к деревянным рыночным прилавкам. Здесь крестьяне, когда они приезжают из Бергена или из долин, привязывают упряжных лошадей. Здесь же сгружаются сыры, сливочное масло и кожи; перед садовой решеткой всегда навалено сено. Олаф — племянник нашего хозяина Элленда Эйде (единственный сын его единственной выжившей сестры); лавка принадлежит дяде, поэтому вполне естественно, что от заднего крыльца лавки к отелю ведет выложенная каменными плитами дорожка: к кухне, к телеграфной станции и к выкрашенной в голубой цвет гостевой комнате, зарезервированной для приезжих крестьян и здешних бездельников. От этой красиво вымощенной дорожки ответвляется другая, ведущая в большой фруктовый сад, и еще одна — к уличному фасаду отеля. Возле последней устроено отхожее место для гостей — просторное, с двойным сиденьем, чтобы человек и там не лишался приятного общества, с одной общей глубокой выгребной ямой, но с двумя ведрами хлорированной извести для поддержания гигиены. Из-за удобного расположения это потайное место стало, так сказать, общественным заведением. Известно, что здесь велось много долгих и важных бесед — всякий раз между какими-то двумя лицами, таким образом скрывавшимися от посторонних глаз. Поскольку двойному сиденью с наружной стороны соответствуют две двери (хоть они и ведут в одно помещение), ничто не мешает тому, чтобы какой-нибудь парень встретил здесь свою девушку. Этим удобством охотно пользуются, поскольку в поселке считается предосудительным, если влюбленные, встретившись днем на улице, обменяются хотя бы приветствием. Опустошение, которое пиетизм произвел в здешних душах, не поддается сколько-нибудь точному измерению. Только в темноте — ночной и клозетной — люди могут освободиться от железных цепей благочестия.
Поэтому лавка Олафа кажется частью более значительного учреждения — его ответвлением. А лошади, которые после долгой дороги часто целый день проводят привязанными к садовой решетке, под солнцем или дождем, во сне пережевывая сено, еще и загораживают вид на свободное пространство или привлекают к себе внимание рассеянного прохожего, так что тому может показаться, будто заведения Олафа вовсе не существует. Иное дело — претенциозное здание Пера Эйде. Оно воздвигнуто на высоком цоколе, как и отель; дощатые стены покрашены матово-зеленой масляной краской; гнутая чугунная решетка с перилами помогает покупателю взобраться по ступеням. Два витринных окна начинаются от самого цоколя, и в эти увеличенные проемы вставлены зеркальные стекла, без перегородок, — других таких не сыщешь во всем Вангене. За стеклами можно разглядеть вяленую треску, бухты каната, бочки с сельдью и эмалированные кастрюли. Всё это оставляет впечатление благосостояния, богатства, более того — купеческой мощи. Однако сравнительная деловая успешность двух торговых домов отнюдь не соответствует внешнему виду их прилавков. Уже одно то, что принадлежащие им пакгаузы у причала имеют одинаковые размеры, может служить предостережением от чересчур поспешных выводов…
Пер Эйде страдал от болей в желудке. С лица его не сходило кислое выражение, и само лицо, казалось, от года к году вытягивалось, как бы росло вниз. Иногда Пер Эйде даже с покупателями вел себя нелюбезно. В этом смысле, правда, ситуация значительно улучшилась, когда два его сына повзрослели и взяли обслуживание клиентов на себя. Один из этих сыновей, старший, всегда был тихоней. Но внезапно он покинул Уррланд и нашел себе какое-то занятие в Бергене. (Не исключено, что идея такого отъезда, похожего на бегство, созрела под влиянием несчастной судьбы внебрачного сына ленсмана Мюрванга. А значит, в этом отъезде мог быть отчасти виноват и я.) Другого сына, пышущего здоровьем… так, по крайней мере, казалось: его щеки светились румянцем, будто нарисованные… выбрал в качестве любимчика пастор, когда парню едва исполнилось двадцать лет. Часто случалось, что дряхлый пастор отправлялся за покупками вместо жены, добирался сюда аж из долины, пересекал площадь, незаметно прошмыгивал в лавку Пера Эйде и потом подолгу там оставался… Наверняка этот неуспокоенный, опустошенный старик возносил к небу бессчетные жалобы. Он боролся с Богом, осыпал Его бранными словами, сомневался. И боялся Косаря-Смерти, который, словно тень, уже следовал за ним по пятам… Арне — так звали младшего Эйде — послушался не высказанного вслух зова, намекавшего на его избранничество. Он начал посещать вечера с проповедями, которые устраивались в пасторском доме раз в неделю, крал там табак из ящика курительного стола и обычно после первых же фраз пастора сладко задремывал в углу смежной комнаты. Явная склонность Арне к официальной религии не могла нравиться местным приверженцам сект и членам молитвенных общин, созданных по американскому образцу. Ибо все они сходились на том, что официальная Церковь — порождение дьявола. Напрасно старый Пер Эйде время от времени посещал молитвенный дом и демонстрировал свое уважение ко всем сектам, периодически принимая участие в их покаянных церемониях, напрасно падал на колени и плакал перед общиной пятидесятников. Иногда он даже и в лавке восклицал: «Господи Иисусе, Господи Иисусе!» Тщетно: доверие к заведению Пера Эйде было подорвано.