Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
В Вангене попадались и люди с неприятным характером. Портной, например, — я имею в виду Укома Брекке — жил в месте, о котором легко было предположить, что его вообще не существует. Тот, кто прошел бы между ветхими домишками, теснящимися на самом краю площади, у реки, и решил бы, что теперь дома Вангена закончились, что здесь вступают в свои права река, заполненная галькой речная долина и фьорд (в этом месте его берега тоже плоские и сплошь засыпаны обломками камней, принесенных сюда рекой и тающими глетчерами), обнаружил бы на песчаниковом возвышении маленький, выкрашенный красной краской однокомнатный дом. Там-то и жил портной. Он побывал в Америке. Он будто бы однажды сшил брюки для миллионера Вандербильта. Материю и выкройку, как он рассказывал, привезли из Англии; но он, Уком Брекке, удостоился чести сшивать куски ткани. — Что ж, может, он и пришил этому миллионеру пуговицу на ширинку. Думаю, даже у чрезвычайно богатых людей порой отрывается пуговица. — Брекке говорил по-английски, и именно по этой причине дочь английского посланника выбрала его в качестве «рабочей лошадки» — помощника на рыбалке. Он должен был вытаскивать из реки, с помощью крюка или сетки, уже попавшихся на удочку форелей и лососей, убивать их и относить домой. Он также помогал этой крупной девице раздеваться. (Ей исполнилось шестнадцать, она была очень упитанной и ростом под два метра.) Он стягивал с ее ног сапоги, толстые шерстяные
Ларс Ол был не лучше, чем портной. Но не такой коварный и амбициозный. Он не требовал для своих сомнительных делишек признания. И потому на него злились как-то вполсилы, даже когда он давал повод для полноценной злобы. Вероятно, он тоже был жестоким, а уж грубым наверняка. Чувства отвращения, похоже, он не знал. Этот изъян, который, быть может, встречается чаще, чем мы его замечаем, повергает меня в ужас. Думаю, упрека в высокомерии я не заслуживаю. Я в значительной мере преодолел свое врожденное отвращение к элементарной грязи, навозу и мертвым внутренностям. Я могу переносить некоторые плохие запахи, не испытывая позывов к рвоте. Я даже могу — что прежде для меня было немыслимо — есть капусту, на листьях которой вели свое существование гусеницы. Я никогда не воспринимал половые органы как что-то безнравственное, отмеченное печатью зла — какими мне порой представлялись органы пищеварения. Вот гусеница, умеющая лишь жрать… — от нее я с омерзением отворачивался. Что уж говорить о человеке, у которого нет внутреннего мерила для чистого и грязного, который не предпочитает растущий кристалл гниющей плоти. И не потому, что культивирует в себе смирение или мудрость, что хочет принять тварный мир во всех его проявлениях, вовсе нет: просто он не привык проводить различия. У него не возникает ощущения, что он стоит перед выбором.
Ларс Ол, как и его жена и дети, всегда казался неумытым, запачканным. Люди списывали это на его профессию. Я уже упоминал, что он был владельцем и водителем моторной лодки. Он постоянно возился с мотором. Который часто ломался. И Ол был вечно измазан нефтью, машинным маслом, сажей. Мы все это воспринимаем как чистую грязь — вероятно, из-за ее черного цвета. Ол также выполнял случайные работы: можно сказать, был добрым духом всякого рода сомнительных и коварных начинаний. Он кастрировал животных, как и портной. Но у него это выливалось в грандиозную, неумолимую жестокость. Он не боялся проделывать такие вещи со взрослым жеребцом. Он вообще ничего не боялся. Старым козлам, больше не нужным в качестве производителей, он так туго завязывал веревку вокруг роскошного члена, что этот член уже через две-три минуты делался черно-красным и отмирал — а потом еще долго уменьшался в размерах, иссыхая. Подросткам, которые еще не пробудились для Бога, но уже испытывали сладострастные желания, Ол продавал почтовые открытки с изображениями голых женщин. (Этот товар доставил ему заезжий коммивояжер; так что о постоянном источнике дохода здесь говорить не приходится.) Если люди хотели, чтобы по ходу спора кто-то открыл рот и ускорил процесс принятия решения — в случае необходимости пригрозив применением силы, — на такую роль всегда выбирали Ола. Его не заботило, выступает ли он на стороне правых или виноватых. Он поддерживал тех, кто был готов ему заплатить. Он, не задумываясь, мог запустить руку в гниющую тушу животного, а потом провести грязными пальцами по лицу; и точно так же, не задумываясь, ввязывался в любое рискованное предприятие, основанное на коварстве и обмане, лишь бы оно принесло ему хоть какую-то прибыль. Он извлекал из своего голоса гневные ноты. Он грозил кулаком, а иногда и пускал его в ход. Он говорил противнику, что воткнет ему нож под ребра или в задний проход. (Он лишь хотел обозначить особо чувствительные места, а не унизить соответствующую часть тела или самого человека. Ола следовало понимать правильно.) Впрочем, он вроде бы — в отличие от остальных — ни разу не воспользовался ножом. Все ограничивалось угрозой. Но угрозы не воспринимались как пустые. Во всяком случае, нельзя сказать, что Ола недооценивали. Его лицо в такие моменты бледнело и наливалось необоримой тьмой… Ол пил. Пил этиловый спирт, когда не находилось ничего другого. Однажды, напившись до беспамятства, он во время отлива наспех привязал свою моторную лодку к свайной конструкции маленькой пристани, после чего улегся спать в каюте. Потом, во время прилива, вода во фьорде поднялась, лодка начала накреняться. Тросы не порвались. И моторку загнало под воду. Когда лодка затонула (а она была из железа), Ол очнулся от пьяного забытья. Собрав все звериные силы своего коренастого тела, он высадил дверь каюты и выплыл на поверхность… В ближайшие три месяца мы могли видеть, как эта лодка лежит на дне, на глубине шести или восьми метров. Ол не торопился ее поднимать. И все-таки в конце концов она снова всплыла. Даже была приведена в рабочее состояние. И плавала по фьорду.
Позже Ол стал большим человеком, богачом, я узнал об этом случайно. Он сделался капитаном контрабандистского скоростного катера, предоставленного в его распоряжение старым ленсманом{262}. Это судно было быстроходнее всех таможенных крейсеров… Старый ленсман не считал, что он нарушает закон: просто новые законы, сфабрикованные в Осло, оскорбили его чувство справедливости. Они запрещали производить, импортировать и потреблять спиртные напитки.
С того дня, как ленсман узнал об этом, он принялся пить без всякой меры. А Ол казался достаточно дерзким, чтобы выбрать его в качестве сообщника. Кроме того, внебрачный сын старика родился именно в семье Ола. Тот факт, что новорождённого Олу как бы подсунули, был, вероятно, первой нечестной сделкой между этими людьми, столь непохожими друг на друга.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Когда я увидел его — конокрада Анкера Эйе — в первый раз, впечатление у меня сложилось противоречивое и неблагоприятное. Он шел по Вангену, с большим охотничьим ружьем на плече, в сопровождении двух других мужчин, тоже вооруженных, и держал двумя пальцами добычу: маленькую белку…. Человек высокого роста, необычайно костлявый, с твердыми, как доска, мускулами. Прямые рыжие волосы, жирно-тяжелые и грязные от пота и животного тука. Щетина — бледно-розовая, желтая и коричневая — торчит, как множество крошечных пик, из припухшей физиономии, цвет которой мне не сразу удалось распознать: оказалось, она белая. На лице не написано ничего. Оно пустое. Несказанно невыразительное. Если не считать нескольких отметин, оставленных топором уже подступающей старости… Этот человек тоже был пьяницей.
Стоя на рыночной площади Вангена, он рассказывал каждому, кто желал его слушать, что женился только из благодарности. Он
Над собственным лицом он не имел власти. Лицо от него не зависело. Оно не выражало человеческого участия. Больше того: пугало необъяснимой нехваткой, в равной мере, красоты и уродства. Однажды мне показалось, будто оно собрано из плохо состыкованных фрагментов. Рот глубоко прорезан и потом расширен, на лбу — две длинные борозды. Ушные раковины как два самостоятельных существа: коварные, бледные. Он ухмыльнулся. И тут же содержимое его желудка изверглось через рот на решетчатую ограду отеля. Он явно напился спирта или безалкогольного пива, смешанного с коксовой пылью. Неизбежная гибель его не тревожила. Меньше всего — его собственная. Что он может поделать, если даже эпохи существования человечества уже сочтены… У него не возникало сомнений относительно правильности своих взглядов на жизнь. Будущее представлялось ему приятно закругленным: дескать, в его костях музыка сохранится и тогда, когда они загремят в могилу. Поскольку он не имел суеверий, он не ломал себе голову над устройством звезд или привычками живущих в земле троллей. За всю жизнь он не прочел ни одной напечатанной строчки. Он не ходил в церковь. Он никого не дослушивал до конца. Он не знал угрызений совести. Не находил в себе ничего, что нуждалось бы в улучшении. Для развертывания собственной жизни ему одинаково подходили и день, и ночь. Он мог спать под лучами солнца и работать под луной. Но работал он всегда кое-как, не особенно надрываясь. Все тяготы и муки, непрерывную борьбу за выполнение каждодневно-необходимого труда он взвалил на жену. То есть свою жизнь организовал с максимальными удобствами для себя. Хоть и догадывался, что удобства эти несовершенны.
Всякий раз, проходя по поселку и глядя на жалкие окраинные хижины, он лишний раз убеждался, что ему в жизни повезло. Коричневая навозная жижа, пропитавшая трухлявые доски. Дети с бледными лицами… (Такое же лицо и у него, но применительно к нему это свидетельствует не о нехватке силы, а о ее разбазаривании: о том, что он бездумно, возмущая других, предается радостям супружеской жизни и неумеренному потреблению алкоголя.) Низкие двери. Взрослым приходится нагибаться. Кто-то лежит, больной, на убогой кровати. Мужчина, кашляющий, большеглазый, руки у него дрожат. Или женщина, от которой почти ничего не осталось… Зигурд, и Адриан, и Анна умерли прошлой зимой. Сам он тоже родился в одной из таких хижин, коварно расходующих людей… Бедность, против которой не поможет молитва. Как ему довелось узнать. Напиваться — и то лучше. Это знали еще наши предки. Бочка соленой сельди и немного крупного мучнистого картофеля, неизвестно как выращенного, — этого должно хватить на долгую зиму для питания целой семьи. В лучшем случае — еще по нескольку капель молока от влажно-воняющей козы… Он вспоминал о затхлом воздухе в этих дырах. Там не вырастет такой красавчик, каким в свое время стал он. Это надо понимать. Только особое везение могло выхватить Анкера Эйе из среды бедняков.
Везение сперва освободило его от лишних ртов: родных сестер и братьев, за исключением старшего. Когда еще жили двое младших, родившихся в быстрой последовательности после него, — его соперники в борьбе за хлеб насущный, — он был как кожа и кости. Да еще созревание разжижало кровь… Но смерть вовремя прибрала к рукам этих маленьких человеческих детенышей.
Анкер Эйе к тому же научился сам себе помогать: летом накачиваться силами на зиму. Попрошайничать; таскать, что плохо лежит, у соседей. Сразу сжирать, что найдешь. Сырную корку или кусок свиного сала. В чужих кухнях иногда оставляли горшок со сливками. Без присмотра. В общем, он как-то пробавлялся… Когда же повзрослел настолько, что мог обслужить ветреную или похотливую девушку, для него наступила великая пора. Правда, кое-чему пришлось учиться. Что порой требовало немалых усилий. Сколько было ночей, когда он спал на голых камнях! Шарообразная чаша, полная звезд, с наступлением темноты повисала над высокогорьем. Когда веки засыпающего смыкались, что-то от этой округлой чаши оставалось в мозгу… Зато ночевать в хижинах на сетере было так приятно! Благодаря нарам и одеялам на них. Благодаря очагу. Молоку. Сушеному мясу. Хлебцам. Благодаря девушкам. Давать и брать: это делало его широкоплечим, сильным, ловким, находчивым. Пригодным для ожидающего его убогого бытия. Он не жил в достатке. Он получал лишь крохи. Если вдуматься. Достающиеся нелегко. Он стал лакомым парнем. И однажды-таки набил себе рот. Заполнил брюхо до последнего закоулка: когда женился. Мог бы обмякнуть, расслабиться от такой неожиданности. Увы, он научился пить, прежде чем успел осознать, что счастье тоже может быть постоянным, если ты — избранник.
Как-то в воскресенье все отправились на лодках во Флом. Парни и девушки. (Тогда еще ревнители веры не пытались искоренить сладострастие.) Во Фломе началась пьянка. Девушки испугались, что дело дойдет до драки. Потихоньку забрали у парней ножи. Хотели домой. Начали ругаться, канючить. Чуть не волоком дотащили своих кавалеров до лодок. Столкнули их туда. Сами сели на весла. Галанили, гребли с недовольным видом. Лодки медленно плыли вдоль берега. Тогда-то и случилось, что безмозглый Анкер Эйе поднялся в лодке во весь рост: немалый вес верхней части его корпуса поддерживали подгибающиеся ноги. Эйе хотел похвалиться удалью. (Или, как уверял меня Элленд, хотел только помочиться.) Тут он и опрокинулся во фьорд. Задев ногами борт лодки, так что та тоже чуть не перевернулась. Он ушел под воду, как камень. Потом снова вынырнул рядом с лодкой. И вдруг одна темноволосая девушка — которая отправилась на прогулку без возлюбленного, а только за компанию с подружкой; которая была равнодушна и к этому парню, и ко всем прочим; которая, в отличие от других, не разволновалась и не расстроилась — эта самая девушка вдруг протянула руку и ухватила Эйе за длинные рыжие космы. Девушке хватило жестокости, чтобы ничего больше не предпринимать. Остальные гребли. А эта темноволосая держала пьяного парня за чуб. И он полоскался в пенной воде рядом с плывущей лодкой. Парень был нетрезв. Он не шевелился. Он, казалось, спал. Когда же возбуждение улеглось, девушки общими усилиями втащили его в лодку. И оставили лежать, как лежал.